Она показала на барельеф на стене, составленный из джутовых мешков и кусков картона, размещенных вокруг старой взбивалки для яиц, вымазанной чем-то напоминающим засохший желток.
Я взглянул с уважением:
– Это, разумеется, бесценно!
– Я так полагаю, – ответила она. – Это тебе не новая взбивалка – не ней вековая патина. Я эту взбивалку на свалке нашла.
Потом, не могу до сих пор взять в толк почему, у нее задрожала нижняя губа, и она всхлипнула:
– О дядя Джордж!
Я сразу встревожился и, схватив ее красивую, сильную руку скульптора, с чувством пожал.
– В чем дело, дитя мое?
– Джордж, если бы ты знал, как мне надоело лепить эти простенькие абстракции только потому, что публике они нравятся. – Она прижала костяшки пальцев ко лбу и трагическим голосом сказала; – Как бы я хотела делать то, что мне на самом деле хочется, чего требует мое сердце художника.
– А что именно, Бузинушка?
– Я хочу экспериментировать. Я хочу искать новые направления. Я хочу пробовать неиспробованное, изведать неизведанное, исполнить неисполнимое.
– Так кто же мешает тебе, дитя мое? Ты достаточно богата, чтобы это себе позволить.
И тут она улыбнулась, и ее лицо засияло красотой.
– Спасибо на добром слове, дядя Джордж. На самом деле я себе действительно это позволяю – время от времени. У меня есть потайная комната, в которой я храню то, что может понять только вкус настоящего художника. «Тот вкус, что привычен к черной икре», – закончила она цитатой.
– Мне можно на них посмотреть?
– Конечно, дорогой мой дядя. После того как ты меня так морально поддержал, разве я могу тебе отказать?
Она подняла тяжелую гардину, за которой была еле заметная потайная дверь, почти сливавшаяся со стеной. Девушка нажала кнопку, и дверь сама собой открылась. Мы вошли, дверь за нами закрылась, и вся комната осветилась ярчайшим светом.
Почти сразу я заметил скульптуру журавля, выполненную из какого-то благородного камня. Каждое перышко было на месте, в глазах светилась жизнь, клюв приоткрыт и крылья полуприподняты. Казалось, он сейчас взовьется в воздух.
– О Боже мой, Бузинушка! – вскрикнул я. – Никогда ничего подобного не видел!
– Тебе нравится? Я это называю «фотографическое искусство», и мне оно кажется красивым. Конечно, это чистый эксперимент, и критики вместе с публикой уржались бы и уфыркались, но не поняли бы, что я делаю. Они уважают только простые абстракции, чисто поверхностные и сразу понятные каждому, не то что это, для тех утонченных натур, кто может смотреть на произведение искусства и чувствовать, как его душу медленно озаряет понимание.
После этого разговора мне была предоставлена привилегия время от времени заходить в секретную комнату и созерцать те экзотические формы, что выходили из-под ее сильных пальцев и талантливой стеки. Я глубоко восхищался женской головкой, которая выглядела точь-в-точь как сама Бузинушка.
– Я назвала ее «Зеркало», Она отражает мою душу, ты с этим согласен?
Я с энтузиазмом соглашался.
Думаю, что благодаря этому она наконец доверила мне свой самый важный секрет. Как-то я ей сказал:
– Бузинушка, у тебя есть… – я замешкался в поисках эвфемизма, – приятель?
– Приятели? Ха! – сказала она. – Они тут стадами ходят, эти кандидаты в приятели, но на них даже смотреть не хочется. Я же художник! И у меня в сердце, в уме и в душе есть идеальный образ настоящей мужской красоты, которая никогда не может повториться во плоти и крови и завоевать меня. Этому образу, и только ему, отдано мое сердце.
– Отдано твое сердце, дитя мое? – мягко повторил я. – Значит, ты его встретила?
– Встретила… Пойдем, дядя Джордж, я тебе его покажу. Ты узнаешь мою самую большую тайну.
Мы вернулись в комнату фотографического искусства, и за еще одной тяжелой гардиной открылся альков, которого я раньше не видел. Там стояла статуя обнаженного мужчины ростом шесть футов, и она была совершенна в каждом миллиметре.
Бузинушка нажала кнопку, и статуя медленно завращалась на своем пьедестале, поражая своей гладкой симметрией и совершенными пропорциями.
– Мой шедевр, – сказала Бузинушка.
Я лично не слишком большой поклонник мужской красоты, но на лице Бузинушки было написано такое самозабвенное восхищение, что я понял, как переполняют ее обожание и любовь.
– Ты влюблена в этого… изображаемого, – сказал я, стараясь избегать упоминания о статуе как неодушевленном предмете и местоимения «она».
– О да! – прошептала она. – Для него я готова умереть. Пока есть он, все другие для меня противны и бесформенны. Прикосновение любого из них для меня мерзко. Только его хочу. Только его.
– Бедное мое дитя, – сказал я. – Изваяние – не живое.
– Я знаю, – ответила она сокрушенно. – Что же мне делать? Боже мой, что же мне делать?
– Как это все грустно! – проговорил я вполголоса. – Это похоже на историю Пигмалиона.
– Кого? – спросила Бузинушка, будучи, как истинный художник, далека от событий внешнего мира.
– Пигмалиона. Это из древней истории. Пигмалион был скульптором, таким, как ты, только мужского пола. И он так же, как и ты, изваял красивую статую, только по свойственным мужчинам предрассудкам он изваял женщину и назвал ее Галатея. Статуя была столь прекрасна, что Пигмалион ее полюбил. Видишь, все как у тебя, только ты – живая Галатея, а статуя – изваянный Пиг…
– Нет! – резко возразила Бузинушка, – не жди, что я его буду называть Пигмалионом. Грубое, простецкое имя, а мне нужно поэтическое. Я его называю, – голос ее пресекся, она глотнула и продолжила: – Хэнк. Что-то такое мягкое есть в имени «Хэнк», что-то такое музыкальное, чему отзывается сама моя душа. А что там дальше было с Пигмалионом и Галатеей?