Выбрать главу

Чтоб создать торговый класс, Белоус какого-то ученика своего, русского, сумел отдать, уже не помню, к немцу или и поляку, в лавку, затем каким-то неудобопонятным способом открыл для него свою собственную лавку и велел написать над ней “русская торговля ” и написать это русскими буквами. Мало того, Белоус завел в Коломые типографию, в которую посадил своего брата, завел там журнал, стал печатать разные брошюры. Типография шла плохо, заказов не было, на журналы его даже подписчиков не было, потому что галицкие читатели народ бедный; все довольствуются чтением “Слова”, единственной серьезной и единственной полезной галицкой газетой. Львовская и перемышльская типография с избытком удовлетворяют всем потребностям Галицкой Руси; но нужно было заявить, что эта Галицкая Русь имеет потребность в увеличении числа своих органов и своих типографий, нужно, чтоб заметили, что мы существуем, что мы не фантазия, не призрак – первый шаг нужно сделать, чтоб дело пошло. Пусть лет десять коломыйская типография нейдет, но пойдет-таки, наконец, потому что с каждым годом читается все больше и больше. Белоус и брат его с семейством чуть-чуть с голоду не умирали от своих предприятий, но не отступили ни на шаг от дела. Типография шла, и гимназии положительно процветала. Каждый хлоп в коломыйском округе знает и благословляет всегда Белоуса; даже поляки, так ненавидевшие его за его смелую поддержку русского дела, относились с глубоким уважением к этой великой личности. Но он так намозолил глаза им, что его переместили в Галицию, т. е. к мазурам, с которыми ему, как русскому, нечего было делать. Его, такого замечательного педагога, нельзя было при новом совете училищ (школьная рада) оставить без дела. Поэтому, его только переместили, и перемещение это наделало много горя бедным русским. На место его посадили какую-то личность, совершенно неизвестную, которая уже никаким образом не заменит этого великого деятеля.

Я переночевал в Коломые и отправился в село Печенежино, в котором должен был приехать прямо к декану (т. е. благочинному), отцу Михаилу Петрушевичу, брату знаменитого львовского клирошанина и историка. Благочинный, маленький, худенький, как лунь седенький старичек, принял меня, прочтя письмо из Львова, так дружески и так задушевно, как только ожидать было можно, – с тем, что называется старинным гостеприимством, и обещал немедленно доставить мне возможность пробраться в Карпаты, в село Жабию, где, по его словам, были лучшие мастера всяких медных изделий. Сам он был большой ученый и сорок лет работал над составлением корнеслова русского языка.

Я не знаю судьбы плачевнее доставшейся в удел этим бедным труженикам русского дела и науки, заброшенным сюда в этот угол, куда ни один русский ворон костей не заносит. Лишенный практического знания нашего книжного языка, лишенный книг, материалов, всяких летописей, актов, пословиц, лингвист Петрушевич сорок лет просидел, собирая те слова, которые только ему доставались, и это в каком-то Печенежине, даже и не Львове, при всем желании сделать для науки что-нибудь путное, галицкий ученый ничего не может сделать, потому что у него источников нет, потому что он совершенно незнаком с новейшими исследованиями, которыми так богата становится наша литература, потому что русская историческая наука остановилась для него на Карамзине, а много-много на Соловьеве или Погодине, русское языкознание осеклось для него на Грече и на Востокове. При всем почете, которым должны пользоваться в нашей науке эти имена, ни для кого не тайна, что после них, проложивших первые пути, сделано столько нового, что, не зная этого нового, ничего знать нельзя. Огромный труд Петрушевича, первые два листа которого были изданы Белоусом, представляет именно такое усилие сделать все, что можно сделать без источников, – труд, насколько я могу быть судьей в подобного рода делах, во всяком случае, крайне замечательный, но он наводит на меня невольное раздумье. Что, если б подобному работнику да достался материал? он оказал бы такую же заслугу русскому языку, как Даль.

Сегодня не поезжайте, говорил он мне, потому что уже несколько поздно; надо завтра выехать как можно раньше. В горах скоро стемнеет; там снега, всюду ручьи шумят, дороги испортились, а наши горы – вещь такая, что и здешний житель в ночную пору не отважится в них забраться. Переночуйте у меня и завтра пораньше с Богом отправляйтесь в Жабию, куда я вам дам письма. Там вы будете иметь возможность познакомиться с гуцулами, с топориками и с прочими их изделиями.

Совет был дельный; я послушался – весь день мы протолковали об ученых предметах. Показывал он мне свою выписку из краледворской рукописи, из “Славянской народописи” Шафарика, из “Слова о полку Игореве” – словом, весь свой книжный запас, какой он мог только скопить в этой глухой, неведомой стороне

.

Не помню, на столе, не помню, на фортепьяно, лежал какой-то лист, исписанный красными чернилами – очевидно, стихами.

Что это такое? спросил я.

А, это любопытная вещь, сказал священник: – это кто-то по почте прислал, без подписи; как видите, это стихи на приезд к нам в Галичину графа Голуховского.

Стихи были по-польски. Это была пародия на ту странную песню, которую на святках распевает хлопство:

Еде, еде Жельман, Еде, еде его брат, Вся родина жельманова и т. д.

В сборнике Головацкого песня эта помещена в нескольких вариантах. Предание говорит, что в те блаженные времена, когда сынам Израиля отдавались на аренду церкви христианские, хлопство, собравшись к светлохристовой заутрени, приходило в восторг, видя появление какого-нибудь Ицека Жельмана, который, как и все племя израилево, в одиночку не ездит, а всегда с братом, с сестрой, с отцом, с матерью, с приятелем, с приятелями приятеля и т. д. Насколько это верно, судить трудно; все подобные народные песни имеют основанием своим времена несравненно более далекие и, по большей части, входят в язычество, но если уж хлопство применило эту песню к тем временам и переделало слова так, что действительно они напоминают эпоху гонений за унию, то так и надо признавать ее отголоском древней ненависти к евреям и отчаяния под их владычеством. Из этой песни:

Еде, еде Жельман, Еде, еде его брат, Вся родина жельманова,

какой-то русский по-польски передал нечто вроде следующего:

Jedzie, jedzie Goluchowski, Jedzie, jedzie jego brat... и т. д.

что, разумеется, было пасквилем на его сиятельство наместника, будто его приезд для русских галичан имел значение приезда какого-нибудь Ицека Жельмана. По нашим законам, даже нахождение такой бумаги в чьем-нибудь доме могло доставить обладателю ее весьма неприятные хлопоты, но по австрийским законам это ровно ничего не значило, потому что Австрия, при всех, до сих пор существующих в ней цензурных стеснениях, все-таки, добилась той свободы печати, до которой нам дойти едва ли скоро удастся. Подобное стихотворение в Австрии не только написать было не преступно, но даже и напечатать было бы можно.

Вот бы штука отличная, сказал я, если б вы мне дали копию этих стихов! Быть может они пригодились бы мне для характеристики вашей Галичины.

Пожалуй, берите! сказал священник, и велел своему сыну немедленно переписать для меня этого Жельмана-Голуховского.

Я приехал в Печенежино 24-го октября 1866 года, прямо на Всескорбящую, которая в том году пришлась на воскресенье, так что праздник был двойной. Хлопство поэтому совершало надлежащее жертвоприношение у жрецов Бахуса: Ицека, Янкеля, Шмуля, Хаима и Лейбы, предварительно, впрочем, присутствовав при принесении жертвы бескровной жрецом христовым, седеньким Петрушевичем. Поэтому, в понедельник утром все было в несколько мрачном настроении духа, и извозчика мне отыскать оказалось решительно невозможным. Кто опохмелялся, кто хандрил и отрицал всякие житейские выгоды – словом, шло все как следует. Наконец, отыскался какой-то Ян, сын одного из самых богатых хлопов, который согласился свезти меня в горы, и я уж совсем готов был встать и поблагодарить моих хозяев за хлеб и соль, как возникло новое затруднение: нельзя же гостя отпускать на тощий желудок, а это затянуло дело часов до десяти, несмотря на все мои отнекивания. Когда же мы позавтракали, оказалось, что не то Ян куда-то ушел, не то лошадей нужно подковать, и дело кончилось тем, что пришлось остаться до обеда.