Мы вышли во двор. Потоки шумят, ели и сосны дремлют, а с неба горят яркие звезды; внизу, под нами, в долинах не то туман, не то полог какой-то белый, не то что-то неопределенное, – да и кто знает в темноте ночи, что под ним, что над ним, и что вокруг него?
– Какие это звезды? спрашиваю я их, указывая на северную медведицу.
– А вы, пане, в зорницах разумеете? отвечают они мне лукаво.
– Прикол-звезду знаю, говорю я, указывая на полярную.
– Зачем же, пане, ее знать?
– А затем, добрые люди, что по прикол-звезде в ночь я так найду дорогу, как в день найду по солнцу. Прикол-звезда, добрые люди, полночь мне показывает; если я знаю где полночь, не собьюсь я с дороги.
– А знаете ли, пане, как эта звезда называется? и их заскорузлые, грубые пальцы тычут мне в большую медведицу.
– Как по-вашему это называется, не знаю, добрые люди, а по-нашему, по-книжному, это называется большой медведицей.
– У нас, пане, называется это Воз; оттого воз, что на нем в день солнце ездит, а ночью, когда ему не нужно своего воза, привязывает его к прикол-звезде, воз этот и ходит около нее с другими звездами. Так старики говорят, мы не знаем, правда ли это, пане.
– Это правда, добрые люди.
– Видите, пане, от этого воза, как у нас в горах говорят, дышло пошло из трех звезд, за это самое дышло воз к прикол-звезде и привязан.
– Вижу.
– Пришел один хлоп домой пьяный, и говорит своей женке: “Положи меня хорошенько”. Положила она его. “Неловко”, говорит он, и побил ее. Положила она его на печь; он говорит: “Обожгусь”, и побил ее, во двор она его повела, а он видит над собой воз, побил ее и говорит: “Колеса свалятся или воз от прикол-звезды оторвется. Ты недоброе дело со мной, женка, придумала”, и побил ее. Так у нас, пане, старики говорят.
И рдеют звезды, и догорает лучина за лучиной, и узнаю я много нового, чего не знал до тех пор, узнаю я, что если девушка напьется воды из того места, в которое упиралась радуга, то сделается она “девчуром” или “месячником”: один месяц будет она девкой, другой парнем; и узнаю я, что радуга называется “веселицей ”; узнаю, что на месяце живут два брата, один другого зарезал, и оттого попали они на месяц, чтоб люди не забывали, что брат на брата или сын на отца руку подымать не должен; узнаю я, что когда идет град, то левой рукой надо вбить в порог секиру и бросать на двор метлы и веники, и что лучшее средство против градобития состоит в том, чтоб простоволосые бабы ходили по двору, расстегивали ворот сорочек и отметали град лопатой.
Но на дворе темно, лучины догорают, долгоусый гуцул, опираясь на свой топорец, уходит куда-то, потолковав со мной, с дорожным человеком, обо всем, что бывает на свете, и довольный тем, что во мне, в дорожном человеке, нашел он не насмешника, а человека интересующегося всеми этими любопытными для него вопросами мироздания. Засыпает сестра урлопника, засыпает брат ее, засыпает и он сам, – засыпаю, наконец, и я на моей жесткой лавке...
В узенькия окна брезжит свет, все проснулись; молчаливая сестра опять возится около печки, готовя для меня какую-то яичницу; урлопник и брат его умываются за дверьми, протирая глаза после вчерашнего моего угощения. Я поправляю свой костюм, измятый за ночь, потому что спал я, как водится на подобных ночлегах, не раздеваясь.
– Без пана войта, говорят они: – мы вас отпустить не можем: такой у нас закон вышел, а пан войт придет сейчас.
И опять набираются гуцулы посмотреть человека из Туречины, который говорит их языком, не совсем так, как они, а очень похоже. Я сижу и закусываю.
– Пан войт иде, объявляет мне урлопник. Дверь распахивается, входит высокая фигура с строгим, умным лицом, с широкими плечами, по которым рассыпаются черные волосы, с узенькими серыми глазами, с широкими скулами – фигура строгая, рожденная для того, чтоб властвовать.
– День добрый.
– День добрый, отвечаю я.
– Куда вы, пане, едете?
– В Жабию еду.
– К кому вы в Жабию едете?
– К такому-то, говорю я.
– А паспорт, пане, у вас есть? спрашивает он меня весьма хитро и лукаво, как настоящий администратор и властитель этих карпатских трущоб.
– Есть, пан войт.
– Покажите.
– Глядите, и я вынимаю ему свой паспорт.
Он перевертывает его направо, перевертывает вверх ногами, перевертывает налево, перевертывает налево вверх ногами.
– Печатки нет, пане. Вы откуда?
– Из Туречины.
– Зачем же вы, пане, приехали в наши горы?
– Захотел посмотреть вас.
– Как же это, пане, вы нарочно из Туречины приехали к нам в горы?
И глаза его принимают какое-то инквизиторское выражение.
– Из Туречины прямо я приехал, но был в Ведне (Вене), был в Кракове, был во Львове, быль в Коломые, по дороге об вас услышал, захотелось вас посмотреть.
– Зачем же, пане, захотели вы нас посмотреть? Что вам до нас, до гуцулов за дело?
– Любопытно стало; много о вас рассказывали – захотелось мне вас посмотреть, а пуще всего захотелось мне посмотреть ваши топорцы.
– Так, пане, вы для наших топорцев из Туречины прямо к нам приехали!
– Не нарочно из Туречины за вашими топорцами ехал, а по дороге заехал вас посмотреть; много о вас любопытного слышно.
– Так ведь это, пане, вам грошей стоило.
– Ну, и стоило, пан войт.
– Так вы гроши на то и бросили, чтоб нас посмотреть?
– Ну, и бросил.
– Беда моя, пане, что я грамоте не умею и не знаю, что у вас в паспорте написано; только печатки у вас нет.
– Печатки мне, пан войт, и не нужно: паспорт у мена в порядке.
– А вот вы, пане, здесь посидите – и он мигает Ивану-урлопнику и его брату, чтоб они меня не выпускали, потому что пан войт отличиться хочет своей прозорливостью, что не даром ему досталось такое высокое звание в этих горах, что не даром он облечен доверием правительства.
– Я, пане, читать не умею, меня не учили, а я пойду к здешнему професору (школьному учителю): он ваш паспорт прочтет и скажет, что там написано.
– Не ходите к нему, пан войт; паспорт мой написан по-французски: он по-французски не знает.
– Э, нет, он ученый человек, отвечает мне пан войт Илько Сорохманлюк и отправляется и пану професору.
Гуцулов набралась целая изба. Они смотрят на меня очень подозрительно. А я, между тем, начинаю рассматривать их трубки; странное дело, хоть у нас и есть остатки скифских трубок, из которых курили, по всей вероятности, коноплю, но вообще наука решительно ничего не знает о трубках бронзового периода. У гуцулов я видел медные трубки, сделанные совершенно в бронзовом стиле: тот самый пошиб, тот самый чекан. Если б какой-нибудь ученый археолог нашел подобную трубку в земле, он присягнул бы, что она принадлежит бронзовому веку.
Илько Сорохманлюк возвращается.
– Что ж, пане, делать? Професор говорит, что он вашего паспорта не разумеет. Я уж не знаю, пустить вас или не пускать?
– Я тоже, пан войт, не знаю, что вам тут делать. Я не думаю, чтоб в горах нашелся кто-нибудь, кто бы уразумел мой паспорт, а задерживать меня вы, все-таки, права не имеете. Чтоб не ссориться с вами, из простой любезности и вам, пан войт, я остаюсь здесь часа на два, на три, потому что мне с добрыми людьми поговорить весьма приятно, но человека, который бы сумел прочесть мой паспорт, вы, все-таки, не найдете.
Илько Сорохманлюк конфузится.
– А что ж, пане, говорит он: – я до попадьи пойду.
– Зачем вы, пане войт, пойдете до попадьи?
– Она ученая женщина.
– А все по-французски не знает.
– Нет, она всякие языки знает; она женщина у нас ученая.
(Этот разговор шел о той самой попадье, у которой я имел любезность не остановиться переночевать).
– Пойдите, пан войт, я вас не держу, время у меня терпит, разговор у меня идет приятный; только оставьте мне ваш топорец рассмотреть. Но я вас уверяю, что попадья точно так же не решит, какой у меня паспорт.