Она добавила:
— Успокойтесь: я сейчас уйду.
Николя вновь вернулся к окну. Матери в саду уже не было. Он стоял и смотрел на липу, с твердым намерением не оборачиваться, пока Агата не выйдет из комнаты. А она внимательно изучала его тяжелый профиль, его тело, которое обещало стать грузным, когда ему перевалит за тридцать. Наконец она встала, подошла к двери и, немного поколебавшись, спросила:
— Вас не интересует, что я сделаю, выйдя отсюда?
Он облокотился на подоконник. Теперь ей была видна только его спина. Она настаивала:
— Вы не боитесь, что я покончу с собой?
Он не повернул головы. Он превратился в слепое, немое существо. Он не сделал ни единого движения, пока не убедился, что она покинула комнату. После чего взял носовой платок и вытер руки. Он не стал поднимать кольцо, которое она бросила на пол. Стоя перед зеркальным шкафом, он смотрел на свое отражение.
Поминальная трапеза должна была бы закончиться в атмосфере сдержанного оживления. Не потому, что подавались изысканные кушанья. Ведь жители Дорта умеют жить: вроде бы всего лишь заячий паштет, баранье жаркое и фасоль, но как приготовлено! Кузен из Кастильона приговаривал: «Ну и жаркое! Жаркое везде бывает пережаренным, но только не в Дорте». И тем не менее обед был печальным. Больше всего удовольствие от еды портил вид г-жи Агаты, застывшей во главе стола воплощением скорби. Это было открытием для окружающих: г-жа Агата, отчаяние которой бросалось в глаза, оказывается, любила покойницу. Обитатели Дорта не знали, чем им следует больше восхищаться: тем ли, что Юлия Дюберне смогла внушить такую привязанность, или тем, что г-жа Агата оказалась способна на столь глубокие чувства. Ах! Вот уж воистину никогда не следует судить других. Жгучие слезы разъели веки г-жи Агаты, и без того всегда красные от неизлечимого хронического блефарита.
— А ведь надо сказать, — тихо шептала соседка кузену из Кастильона, — эта смерть открывает ей такую перспективу! Она нравится Арману, это известно. Что ни говори, каждая женщина мечтает вытащить счастливый билет. Все мои кухарки уходили от меня из-за историй с мужчинами: даже толстухи, даже пьянчужки с гноящимися глазами; так уж устроена жизнь, что вы хотите! А тут может статься, сбудется прекрасный сон госпожи Агаты. Заметьте: и Арман ничего бы не потерял На этом деле: он привык к ней, ему кто-то нужен в доме. Она уже столько лет ведает всем хозяйством. Просто теперь ему не надо будет ей платить. Не так уж глупо! И подумайте, если он переживет старого Камблана, то еще и Бельмонт заполучит. Но больше всего, конечно, от этого брака выиграет она... Да, чем больше я об этом размышляю, тем более странным мне кажется горе госпожи Агаты. Что все-таки за этим кроется?
Должно быть, этот вопрос давно мучил эту даму, так как, опорожнив свой бокал и тщательно вытерев губы, она повторила на ухо кузену из Кастильона: «Что все-таки за этим кроется?» На что кузен из Кастильона ответил тихим голосом, делая над собой усилие, чтобы не прыснуть: «Может, у нее угрызения совести, может, она отравила ее...»
— Нет-нет, грех так шутить, — сказала дама. — Посмотрите-ка на нее: она не съела ни кусочка. Интересно бы знать, Арман и Мари так же переживают?
Этажом выше, в кабинете, куда доносились приглушенные разговоры, легкий перезвон вилок и передвигаемой посуды, Арман Дюберне, сидя перед открытыми ящиками, перебирал бумаги. Смерть заставляет людей наводить порядок в делах. Он спрашивал себя: «И куда я мог положить этот контракт?» Казалось, он вдруг пробудился от спячки. Мари, сидя на низком стуле, ощущала приятное неудобство от спрятанного на груди письма. Ей не нужно было перечитывать его: память хранила каждое слово. «Я имел неосторожность рановато освободить бедную муху, нашего Николя... Но у паука больше нет паутины. А паук без паутины никому не страшен: его легко раздавить. И все же будь поосторожней с Галигай, нам не следует стремиться обрести счастье прямо сегодня или завтра. Ты обязана пожертвовать чем-то ради матери. И в то же время, возможно ли так долго не видеть тебя? Мы могли бы встретиться, если бы были уверены, что сумеем остаться благоразумными... Но кто из нас окажется слабее, ты или я? Мы сможем держать дистанцию не больше трех минут... Знаешь, у меня есть одна идея: после ужина ты пойдешь не к террасе, не к тюльпанному дереву, а на берег Лейро, туда, где срезали ольху, но только не прячься от ветра. Лучше потеплее оденься. А я приду на другой берег и буду прямо напротив тебя. Я разведу костер, и ты меня увидишь. А я увижу хотя бы твою сигарету. Надень пальто из белой шерсти, которое ты купила в Люшоне...»
— Послушай, малышка, нужно, чтобы вы с госпожой Агатой посмотрели, какие вещи вы хотите сохранить из одежды и приданого твоей бедной матери. Остальное мы отдадим монахиням в сиротский приют... Ты не слушаешь меня, Мари, — сказал с нотками нетерпения в голосе Арман.
— Я, разумеется, ничего не собираюсь себе оставлять.
Мари вспомнила материнские ночные рубашки с фестончиками, ее невообразимые панталоны, нижние юбки, которые она прикрепляла к корсету.
— Пусть лучше госпожа Агата пополнит свой гардероб, — добавила она с недобрым огоньком в глазах.
— Почему госпожа Агата, а не ты?
Арман замолчал: в комнату без стука вошла Галигай. Мари было известно, из какой пропасти поднимался этот призрак; знал ли об этом Арман?
— Мне не выдержать до конца, — сказала г-жа Агата. — Мари, мне нужно поговорить с вашим отцом, могли бы вы нас оставить на время?
— Конечно, нет! Почему бы вам не поговорить при мне? Сегодня мое место возле отца, мне почему-то так кажется.
— Мари, не дерзи, — сказал г-н Дюберне.
Но все-таки не решился приказать ей выйти. Потухшее лицо г-жи Агаты не выразило недовольства. Она села возле Армана, чтобы помочь разобрать счета бедной Юлии. Мари сидела на низком стуле, выпрямившись, сжав колени, с тревогой в душе и решимостью на лице; спрятанный на груди листок бумаги щекотал ее и даже слегка кололся.
С первого этажа донесся шум, и вдруг раздался и тут же смолк громкий хохот. Потом послышался голос г-на Боро, генерального советника, который сообщил своим удрученным родственникам, что скоро Дорт будет понижен до ранга супрефектуры. Андре Донзак, девятнадцатилетний семинарист, приходившийся Юлии племянником, заносчивый вундеркинд, которого в Дорте недолюбливали, до поры до времени молчавший (из страха, как бы его не отправили обедать с протоиереем), после бараньего жаркого вновь обрел свою обычную говорливость. Ему хотелось знать, является ли упадок Дорта случайным фактором, чем-то вроде мертвых клеток ороговевшей кожи на ступнях, или же, напротив, — это гангренозный очаг, в котором с наибольшей очевидностью проявилась смертельная болезнь, поразившая всю страну, а то и Европу. Сгнил ли важный орган или же это просто отслоилась мертвая кожа? «Пожалуйста, ответьте мне, господин генеральный советник».
Арман, Агата и Мари слышали восклицания, звуки передвигаемых стульев. Затем наступила тишина. Мари не спускала глаз с Галигай, но не оттого, что ей было интересно следить за ней, а для того, чтобы бросить ей вызов. Она пыталась побороть возникшее у нее ощущение силы, чувство торжества. Ей было стыдно, и она попробовала молиться за свою умершую мать, за мать, которая не любила Жиля, которая, может быть, ненавидела его, которая, в конце концов, разлучила бы их... О! Как ужасна была мысль, которая пришла ей в голову! Только бы господь не наказал ее за эту кощунственную мысль! «Нет, боже мой, я очень несчастна из-за того, что умерла мама. Ты, всеведущий, знаешь, что я ее любила». Она старалась вспомнить то время, когда и часа не мыслила себе провести в разлуке с матерью, так что та даже жаловалась: «Малышка не отходит от меня ни на шаг». Тогда все говорили: «Она никого не любит, кроме своей матери». Мама... в этом ящике, руки, связанные четками, подвязанный подбородок... Жиль. Злое лицо Жиля, злое для всех остальных, лицо, которое смягчается только для нее одной, его холодные глаза, словно блестящие камни, покрывающиеся дымкой при взгляде на нее. Однажды вечером она даже выпила с них слезу. Он уверял, что раньше никогда не плакал: «Я так люблю тебя, что плачу...» Он сказал это. Ей не приснилось: «Я так люблю тебя, что плачу...»