Но у него хватило сил заговорить, и хотя голос его истощался с каждым слогом, тем не менее, он был преисполнен своеобразного красноречия и радости, которую я сразу уловил в его словах и которая сообщила мне о том, что его желание свершилось, прежде чем я услышал об этом из его уст.
— Она разрешила... мне уйти, — сказал он.
Я осмелился слегка вздохнуть.
— Очень за тебя рад, — кивнул я.
— Спасибо... — его глаза стали огромными, как глаза ребенка.
— Когда это случилось? — спросил я.
— Всего... несколько минут... назад, — его голос становился все тише и тише, и мне приходилось напрягаться, чтобы его услышать, — как только... как только... она узнала...
Последних слов разобрать я не смог, но решил не тратить время на расспросы, опасаясь, что Зелим может исчезнуть прежде времени, и молча внимал его хрупкому голосу. Можно сказать, Зелима уже почти не существовало, я имею в виду не столько его голос, сколько его очертания, которые с каждым ударом сердца становились все тоньше и прозрачней. Я не испытывал к нему жалости — да и с чего бы, ведь он так хотел покинуть этот мир? — тем не менее созерцать, как на ваших глазах гаснет человеческая душа, не слишком отрадное зрелище.
— Помню... — бормотал Зелим, — как он пришел ко мне... О чем это он? Я не понимал, о чем он говорит.
— ...в Самарканд... — продолжал Зелим, и слоги последнего слова сплелись в воздухе, словно тонкая паутина. Кажется, теперь я понял. Упомянутый эпизод его жизни уже был мною освещен на страницах романа. Будучи философом почтенного возраста, Зелим сидел в окружении своих учеников и рассказывал им о сотворении Богом мира, а когда поднял глаза и увидел в комнате чужестранца, почувствовал, что умирает. Смерть его была своего рода призывом на службу к Цезарии Яос. И теперь эта служба подошла к концу, и он вспомнил — не без удовольствия, судя по его ласковому взгляду, — как некогда его призвал к себе... кто бы вы думали? Конечно, Галили.
Понимал ли Зелим, что его слова обескуражили меня, или он просто хотел подтвердить, что все возвращается на круги своя? Так или иначе, он сказал:
— Он здесь.
И с этими словами Зелим покинул свою потустороннюю жизнь и исчез.
«Он здесь».
Всего каких-то два слова, но если они окажутся правдой, то я буду воистину потрясен.
Неужели Галили в самом деле здесь? Боже милостивый, Галили здесь! Я даже не знал, орать мне во всю глотку или зарыть голову в песок. Я посмотрел наверх почти в полной уверенности, что увижу на лестничной площадке Цезарию, которая тотчас потребует, чтобы я доставил Галили к ней. Но наверху лестницы никого не было, а в доме царила такая же тишина, как в тот миг, когда Зелим произнес свои последние слова. Неужели ей неизвестно, что он вернулся? Этого не может быть. Она наверняка знает. Даром, что ли, она выстроила этот дом, который был пропитан ее духом от макушек куполов до основания фундамента? Едва переступив порог «L'Enfant», она только и делала, что прислушивалась к каждому дыханию своего первенца, к каждому биению его сердца и даже движению соков в его животе.
Она знала, что рано или поздно он вернется, и просто ждала, когда это свершится. После долгих лет в одиночестве Цезария вполне могла себе позволить проявить терпение.
Когда Зелима не стало, меня больше ничто не задерживало в коридоре, и я направился в свой кабинет, но уже на расстоянии учуял соблазнительный аромат гаванских сигар, а когда открыл дверь, то увидел, что за моим письменным столом, куря одну из моих сигар и листая мою книгу, собственной персоной сидит великий морской путешественник.
Когда я вошел, он оторвался от книги и посмотрел на меня.
— Прости, — виновато улыбаясь, произнес Галили. — Я не мог удержаться.
— Ты о чем? О книге или о сигаре? — спросил я.
— Конечно, о книге, — ответил он. — Весьма занятно. Любопытно, в ней есть хотя бы доля правды?
3
Я не спросил его, как много он успел прочесть, и не поинтересовался его мнением относительно манеры изложения, равно как не удосужился ответить на его провокационный вопрос о правдивости повествования, ибо ему больше, чем кому-либо, была известна правда.
Сначала мы обменялись объятиями, потом он предложил мне одну из моих сигар, от которой я отказался, после чего спросил, почему в доме так много женщин.
— Мы бродили по дому в поисках свободной комнаты, — сказал он. — Но...
— Кто это мы?
— О, пошли, братец, — улыбнулся Галили.
— Неужели Рэйчел? — удивился я, и он кивнул а ответ. — Она здесь?
— Конечно, здесь. Думаешь, я смог бы избавиться от этой женщины после всего, через что нам пришлось пройти?
— А где она?
— Спит, — он указал взглядом в сторону моей спальни.
— На моей кровати?
— Надеюсь, ты не возражаешь?
Я не мог сдержать довольной улыбки.
— О нет, конечно, нет.
— Рад, что смог доставить хоть кому-то удовольствие в этом проклятом доме, — сказал Галили.
— Можно я посмотрю на нее одним глазком?
— Зачем, черт побери?
— Последние девять месяцев я о ней писал. Хочу наконец на нее взглянуть.
Не знаю, что именно я хотел увидеть. Лицо? Волосы? Изгиб спины? Должно быть, меня внезапно охватило нечто вроде влечения к ней. Нечто такое, что я испытывал очень давно, но не отдавал себе в этом отчета.
— Просто хочу на нее посмотреть, — сказал я.
Не дожидаясь его разрешения, я встал и пошел к двери спальни. Купаясь в серебристых лучах лунного света, под старомодным стеганым одеялом лежала женщина моих грез. Я не мог поверить своим глазам, тем не менее это была она: Рэйчел Палленберг-Гири-Барбаросса. Ее нежные струящиеся волосы были раскиданы по той же подушке, на которой много ночей покоилась моя раскалывающаяся голова, день за днем рождавшая историю о ее жизни. Рэйчел в Бостоне, Рэйчел в Нью-Йорке, Рэйчел в Калебс-Крик... Рэйчел, прогуливающаяся по берегу в Анахоле. Рэйчел в отчаянии, Рэйчел в беде, влюбленная Рэйчел...
— Влюбленная Рэйчел, — пробормотал я.
— Что это значит?
Обернувшись к Галили, я сказал:
— Пожалуй, я был бы не прочь назвать книгу «Влюбленная Рэйчел».
— А что, ты разве об этом писал?
— Черт его знает, о чем я писал, — откровенно признался я. — Я думал, что пойму, когда напишу половину, но увы...
Я вновь взглянул на спящую красавицу.
— Боюсь, не пойму этого, пока не закончу писать.
— А ты еще не закончил?
— Еще нет, — ответил я.
— Надеюсь, ты не думаешь, что нас ждет какая-нибудь большая драма, — сказал Галили. — Это совершенно не вписывается в мои планы.
— Пусть будет, что будет. Я отвожу себе роль скромного наблюдателя.
— Ну уж нет, — возразил он, вставая из-за стола. — Я рассчитываю на твою помощь.
Я смотрел на него непонимающе.
— Я о ней, — он закатил глаза к потолку.
— Она твоя мать, а не моя.
— Но ты знаешь ее лучше, чем я. Все эти годы ты был с ней рядом, а меня здесь не было.
— Думаешь, я все это время только и делал, что распивал с ней мятную настойку? И вел беседы о магнолиях? Да я ее почти не видел. Все это время она провела у себя наверху, погруженная в свои размышления.
— Сто сорок лет размышлений?
— Ей было о чем поразмыслить. О тебе. О Никодиме. О Джефферсоне.
— О Джефферсоне? Но о нем она вряд ли еще вспоминает.
— О нет, еще как вспоминает. Она сама призналась в минуту откровения...
— Вот видишь? Значит, ты говорил с ней. Так что даже не пытайся отпираться. Ты с ней общаешься.
— Ладно, ладно. Иногда у нас случались беседы. Но я не собираюсь выступать в роли твоего адвоката.
Галили пожал плечами.
— Что ж, в таком случае тебе никогда не удастся заполучить концовку своего романа, — сказал он. — Все очень просто. Будешь долго мучиться в раздумьях, пытаясь догадаться, что происходит наверху, и никогда этого не узнаешь. Тебе не останется ничего, кроме как сочинить финал книги самому.