На этом их разговор закончился. Но последствия тревожных пророчеств астролога только начались.
На следующий день, когда Лоретта отправилась на Манхэттен, на ежемесячный обед в обществе дам-благотворительниц, Кадм вкатился в своем кресле в библиотеку, запер дверь и из тайника между рядами переплетенных в кожу увесистых томов, вряд ли способных возбудить чье-либо любопытство, извлек маленькую металлическую коробочку, перевязанную тонкой кожаной тесьмой. Его пальцы были слишком слабы, чтобы развязать узел, так что ему пришлось воспользоваться ножницами. Покончив с тесьмой, он осторожно поднял крышку. Если бы кто-нибудь наблюдал за Кадмом в эту минуту, то непременно решил бы, что в коробочке находятся бесценные сокровища — настолько благоговейно обращался с ней старик. Впрочем, наблюдателя ожидало бы разочарование. В коробочке не оказалось ничего примечательного. Там была лишь небольшая, потемневшая от времени тетрадь, ветхую обложку которой покрывали коричневые пятна. Листы тетради были сплошь исписаны от руки, но с годами чернила выцвели и прочесть написанное было нелегко. Между страницами лежали какие-то письма, столь же древние, как и сама тетрадь, лоскутки голубой ткани и истлевший листок какого-то дерева — как только Кадм взял его в руку, листок этот превратился в пыль.
Кадм не менее полудюжины раз пролистал тетрадь от начала до конца, иногда он останавливался, разбирая тот или иной фрагмент, но потом вновь, принимался осторожно переворачивать страницы.
Затем он отложил тетрадь, взял одно из писем и развернул его так бережно, словно перед ним была бабочка, крылышками которой он хотел полюбоваться, не причинив ей при этом вреда.
Письмо было написано изящным, аккуратным почерком и отличалось такой поэтичностью выражений и емкостью мыслей, что казалось стихотворением в прозе.
«Дорогой брат, — говорилось в письме, —бесчисленные, печали дня остались позади, и сумерки, окрашенные позолотой и багрянцем, навевают на меня пленительную музыку сна.
Я пришел к выводу, что философы глубоко заблуждаются, утверждая, будто бы сон подобен смерти. Скорее его можно уподобить ночному странствию, возвращающему нас в материнские объятия, где в дни благословенного детства мы наслаждались нежными мелодиями колыбельных песен.
Сейчас, когда я пишу тебе, я вновь слышу звуки этих песен. И хотя наша милая матушка оставила этот мир много лет назад, я ощущаю ее близость, и мир вновь представляется мне обителью блаженства.
Завтра нам предстоит сражение при Бентонвиле, и войска противника столь превосходят нас численно, что у нас нет ни малейшей надежды на победу. Прости, что не говорю, что надеюсь скоро обнять тебя, ибо знаю: моему желанию не суждено осуществиться, по крайней мере в этом мире.
Молись за меня, брат, поскольку худшее еще впереди. И да будут твои молитвы услышаны.
Я всегда любил тебя».
Внизу стояла подпись — Чарльз.
Кадм перечел это письмо, несколько раз возвращаясь к последнему абзацу. Написанное заставило его содрогнуться. «Молись за меня, ибо худшее еще впереди». В огромной библиотеке, где хранились величайшие создания литературы, подчас исполненные самых мрачных пророчеств, не нашлось бы книги, способной тронуть Кадма так сильно, как эта строка, выведенная выцветшими чернилами. Разумеется, Кадм не мог знать лично автора письма — битва при Бентонвиле состоялась в 1865 году, — но он пронзительно сочувствовал этому человеку. Читая письмо, он представлял себе, как этот офицер сидит в палатке накануне кровавой битвы, прислушивается к шелесту дождя на полотняной крыше, к далеким песням кавалеристов, сгрудившихся вокруг дымных костров, и думает о схватке с могущественным противником, которая ожидает его утром.
Давным-давно, впервые познакомившись с содержанием дневника, и в особенности с этим письмом, Кадм сделал все возможное, чтобы прояснить обстоятельства, при которых оно было написано. Ему удалось узнать следующее: в марте 1865 года понесшие тяжелые потери войска повстанцев во главе с генералами Джонстоном и Брэггом под напором сил противника пересекли Северную Каролину — и наконец укрепились в местечке под названием Бентонвиль; голодные и отчаявшиеся, они собирались встретить здесь мощную армию северян. Шерман уже ощущал аромат близкой победы, он прекрасно понимал, что противник не сумеет долго сопротивляться. В ноябре прошлого года он наблюдал за сожжением Атланты, и падение осажденного Чарльстона — отважного, несгибаемого Чарльстона — было не за горами. У южан не осталось ни малейших надежд на победу, и, несомненно, об этом знал каждый солдат двух армий, сошедшихся в Бентонвиле.
Битва продолжалась три дня, и по меркам той войны повлекла за собой не столь уж значительные человеческие жертвы. Союз потерял более тысячи убитых, Конфедерация — более двух тысяч. Но для солдат, умиравших на поле сражения, эти цифры ничего не значили, у каждого из них была всего одна жизнь, и им приходилось с ней расстаться.
Кадм даже собирался посетить поле битвы, которое, как его заверяли, в течение всех этих лет сохранилось в относительной неприкосновенности. Дом Харпера — скромное жилище, расположенное поблизости от поля и во время сражения служившее временным лазаретом, — по-прежнему стоял на своем месте. На поле даже сохранились окопы, в которых солдаты Конфедерации ожидали атаки северян. Приложив некоторые усилия, Кадм, возможно, сумел бы выяснить, где находились палатки офицеров, и посидеть на том самом клочке земли, на котором было написано столь занимавшее его воображение письмо.
Почему Кадм так и не осуществил свое намерение? Возможно, из опасения, что нить, связывающая его судьбу с печальной судьбой капитана Чарльза Холта, окрепнет в результате этого визита? Если так, то предосторожность оказалась тщетной — сейчас он ощущал, что эта нить крепка, как никогда. Он чувствовал, как она обвивает его все теснее, словно стремится связать в единый узел его судьбу с судьбой злополучного капитана. Тревога Кадма не была бы так велика, если бы речь шла лишь о его собственной затянувшейся жизни, но опасность нависла не только над ним. Этому проклятому астрологу, намекавшему на мрачные тайны семейства Гири и предрекавшему им неисчислимые горести, открыто даже то, что недоступно его ограниченному пониманию. Сто сорок лет, протекших с той поры, не могут защитить от беды, предчувствие которой витает в воздухе. С далекого поля битвы словно прилетел запах гниющих тел и пропитал все вокруг.
«Молись за меня, брат, — просил несчастный капитан, — ибо худшее еще впереди».
Без сомнения, слова эти были весьма справедливы в тот день, когда вышли из-под пера капитана, подумал Кадм, но со временем они стали еще более справедливыми. Несколько поколений погрязли в грехах и преступлениях, и Бог помогал им всем — членам семьи Гири, и их потомкам, и женам, и любовницам, и слугам. А теперь близится час расплаты.
Глава VI
Как ни удивительно, объяснение между Рэйчел и Митчеллом прошло на редкость цивилизованно. Никто из них не повышал голоса, не плакал и не упрекал. В течение часа они по очереди излагали друг другу перечни претензий и разочарований и в результате пришли к заключению, что, раз им не удалось сделать друг друга счастливыми, расставание будет наилучшим выходом. Впрочем, в этом вопросе они несколько разошлись во мнениях: Рэйчел полагала, что у их брака больше нет шансов, и поэтому процедуру развода следует начать немедленно. Митчелл же считал, что им обоим необходимо подумать несколько недель и убедиться в правильности этого шага. Впрочем, после непродолжительного спора Рэйчел с ним согласилась. В конце концов, что такое несколько недель? В течение этого периода они решили обсуждать все связанные с разводом темы лишь в узком семейном кругу и воздерживаться от консультаций с юристами. Когда на сцену выходит адвокат, с надеждами на примирение можно проститься, утверждал Митчелл. Что до жилья, тут дело решилось просто. Рэйчел останется в квартире с видом на Центральный парк, а Митчелл вернется в особняк Гири или снимет номер в отеле.