«Родители воспитывали во мне исключительную самодисциплину. И я до сих пор живу по их заповедям», — говорила Уланова. То есть между «хочу» и «надо». Сызмальства затверженное балериной понятие работы как «долга чести» не иссушило ее творческую суть; напротив, с годами возрастающая самодисциплина утончала культурные запросы, наделяла радостью тренировочную рутину, обогащала технику, осмысленную беспрецедентным для танцовщицы интеллектом.
Сергей Николаевич и Мария Федоровна смогли выковать стальной улановский характер, подобно доспехам защищавший балерину в перманентных закулисных баталиях. С детства она беспрекословно подчинялась двум словам, ставшим доминантой ее натуры: «должна» и «нельзя». Обожавшие дочь родители не имела права на мягкие методы воспитания, ибо готовили ее к безжалостной актерской стезе, которую знали не понаслышке и к которой были привязаны до конца своих дней.
В последние годы жизни воспоминания о матери преследовали Уланову. Об отце она практически не говорила, хотя, казалось, любила его больше. Конечно, Мария Федоровна наставляла дочь в балетной науке с самых азов и являлась для нее высшим авторитетом. Но почему же незабвенный образ мамы вызывал в ней жалость и раскаяние? Галина Сергеевна пыталась объяснить это тем, что пришлось оставить ее одну в Ленинграде. Однако, видимо, дело в другом: из-за излишне жесткой муштры, которой Мария Федоровна постоянно подвергала характер и тело дочери, из-за ее боязни растопить свою воспитательскую твердость даже в толике сентиментального чувства Галя постепенно стала воспринимать самого родного человека как учителя, тренера — и не более. В письме от 15 октября 1938 года Уланова признавалась Николаю Радлову:
«Я с мамой не в таких отношениях, которые иногда бывают у дочерей к родителям, я ничего не говорю им никогда. Им это, конечно, тяжело, и они за меня, очевидно, переживают больше, чем нужно. Иногда хочется подойти, приласкаться и рассказать, как мне больно и тяжело, но не могу, как-то стыдно, что могут не понять, и я опять запираюсь в себя со своими мыслями».
Гастролировавший с Улановой в Ленинграде в 1950-х годах премьер Большого театра Юрий Жданов, наблюдая ее рядом с матерью во время семейных обедов, подметил: «И снова мне казалось, что Галина Сергеевна несвободна, напряжена, как будто она подвергается какому-то экзамену, а старшие родственники как будто в чем-то ее испытывают. Впрочем, за столом не умолкал оживленный профессиональный разговор».
Сформированная строгими профессиональными и житейскими уроками родителей, Галя росла неулыбчивой и, как вспоминал балетмейстер Федор Лопухов, «лишенной даже тени кокетства, желания нравиться». Домашние научили ее иметь душевный секрет — «свое заветное», тщательно сокрытое от постороннего взгляда, создать внутри себя «шкатулочку» для хранения глубоких и ярких впечатлений. «Жизнь моей души может принадлежать только мне, — настаивала Галина Сергеевна. — Душа не может быть открытой. Во всяком случае, моя». Она упорно старалась «не расплескивать, не разбазаривать» это «никому неведомое и недоступное богатство», без которого невозможно создать роль, исполненную глубокого смысла. «Пожалуйста, можно допустить, что моя замкнутость, суровость, внешняя скованность, резкость и грубоватость движений в жизни происходят из-за какой-то связывающей скромности, стеснительности, от которой я освобождаюсь на сцене, где я открыто откровенна — и внутренне, и внешне, и где я раскрываю все те свои интимные черты, которые в жизни, так сказать, стыдливо скрываю», — говорила балерина в середине 1930-х годов.
География судьбы Улановой проста: Петербург (Петроград, Ленинград) и Москва. Сам фонетический склад фамилии Улановой пророческий. Закрытый, отстраненный звук у — Петербург, где не было принято выставлять страсти напоказ. Открытый звук а — Москва, второй ее дом, накрепко пропитанный пряной романсной стихией.