— Я знаю, что добро — это не всепрощение… Добро — это… ну… ну, всепонимание, что ли. Мы все должны понимать друг друга, и тогда все будет по правде.
— Где-то я читал: «Все понять — все простить». А ты меня понимаешь? — усмехнулся Виктор.
— Нет еще, — серьезно ответила Галя. — Но мне хочется понять тебя.
— И мне хочется тебя понять, — тоже серьезно сказал Виктор, с удивлением рассматривая Галю. — Послушай, откуда это у тебя?
— Что — откуда?
— Ну, вот ты о таких делах толкуешь. Над такими вопросами голову ломаешь. Откуда у тебя это?
— Наверное, из книг… Из жизни… И еще — от Надежды Ивановны.
Виктор с таким неподдельным интересом смотрел на Галю, что губы ее мгновенно пересохли и она отвела глаза в сторону…
Скоро пришла машина.
— Если все будет ненастье, вечерком приезжай и за нами, — наказал бригадир шоферу.
Галя помахала с порога Виктору, тот махнул ей из кузова кепкой…
Дождь к полудню будто стих. Галя с дядей Трошей сварили на плите суп, натушили с салом картошки. Когда кончили обедать, снова посыпалось. Сейчас дождик был шумный, светлый. Гале казалось, что сквозь бурую траву лезла и лезла новая, изумрудная. А черемуха, прямо на глазах, становилась белей и белей.
Стемнело, а машины все не было.
— Сдурели они, что ли, там? Если б не ты, Ворожеева, пужанул бы я их с верхней полки, — пророкотал Веников.
— А что, тебе впервой видеть всякие безобразия? — воскликнул дядя Троша. — Самому Копыткову на все плевать. Ему бы… его бы только не трогали, не беспокоили.
Галя вышла на крыльцо послушать — не идет ли машина. За столом под крышей, где утром Галя разговаривала с Виктором, сидели Шурка и Стебель. До Гали донеслись обрывки их разговора:
— Что-то и я не того… Скучновато стало…
— На стройку надо подаваться…
Галя подошла к ним и села рядом. Дождь перестал, похолодало, тьма была непроглядной, дикой; в глубине ее шумели березы. Лишь тускло светились окошки в доме.
— Что, удирать собрались? — спросила у ребят Галя.
— А чего — мы не старики, — огрызнулся Стебель. — Люди где-то, понимаешь, живут по-людски, а мы здесь в глуши день и ночь гнем спины, аж шея скрипит. Ну, а что дальше? Так всю жизнь и сидеть в кабине трактора? Да ты знаешь, что у нас в стране тридцать тысяч разных специальностей?
Галя молчала, не зная, что сказать.
— Мы не лодыря гонять хотим, — угрюмо зазвучал басок Шурки. — Мы хотим податься на большую стройку. Там тридцать тысяч всяких дорог. Ты же видишь: в селах молодых все меньше и меньше.
— А ведь мы, Шурка, родились с тобой здесь. Для нас все здесь свое, — тихонько и задумчиво сказала Галя.
— Да брось ты! — Шурка швырнул окурок, по ветру рассыпались искры. — Что, я у бога теленка съел? День и ночь ползаешь по пашне… И что же — так всю жизнь? А Нижневартовск, Мегион, Самотлор… О тех ребятах все говорят! Или вот сейчас начинается БАМ. Вон как звучит! Словно колокол ударяет. Ты подумай только — дорога длиной в три тысячи двести километров, и все через дикие места. Построишь такую дорожку и всю жизнь будешь гордиться этим.
Галя слушала и удивлялась: она еще не слышала такое от Шурки.
— Смотрел я как-то оперу «Кармен». В кино ее засняли, — перебил Шурку Стебель. — Вот это люди! Все красавцы, ловкие, с быками дерутся, за любовь умирают и все время поют всякое. И как поют, как пляшут! А одежда у них? Голубая, красная, фиолетовая! О них только музыка и могла рассказать. Да разве можно вот обо мне или… о Веникове оперу написать? Я — в ватнике — пою арию. Смехота! И вот после сеанса вышел я из клуба и сразу залез по колени в грязь. И чуть не заревел: глухая деревня, тьма, холод, грязища, рядом Веников матерится. Ты вот посмотри на нас с Шуркой. Полюбуйся! Неуклюжие мы, лица лупятся от ветра, руки — это же грабли! Старые телогрейки, изжеванные кепки, кирзовые сапожищи…
— Послушай! Не прибедняйся, — заспорила Галя. — Видела я этот фильм-спектакль. Мало ли как могут приукрасить в опере да в кино. В жизни эти испанцы да цыгане, если хочешь знать, нищенствуют и так не поют. Это наши артисты из Большого театра поют и пляшут. Наши! Понял? Это, выходит, мы поем и пляшем. В опере — контрабандисты, они воруют, пьют, режут друг друга, а ты… ты сеешь. А кирзовые сапоги, телогрейки… Ну что же — рабочая форма.