Николай опоздал на последний ночной поезд, задержавшись у Аделаиды, и приехал утренним, около одиннадцати часов. Кругом уже крепко и надолго легли снега. Дежурный мельком оглядел единственного пассажира, засунул руки в варежки и прошел в бревенчатое здание станции.
За станцией стояли несколько изб, лавчонка и закрытое лесами недостроенное общежитие железнодорожников. Булыжная дорога вела в районный городок, куда раньше можно было попасть только отсюда. Теперь по плану пятилетки городок приобрел значение, и туда проложили тупиковую железнодорожную ветку.
По прямой через лес до Удолина было девять километров. Расстояние не пугало Николая, да и приятно пройтись по родным местам, увидеть с детства знакомые картины. Фанерный чемодан с нехитрым скарбом демобилизованного служаки его не обременял.
В шинели, подпоясанной ремнем, он чувствовал себя привычно и удобно. Морозец, вначале пощипывавший уши и щеки, не мог остудить разогревшуюся от движения молодую кровь. После березовой рощи, обрамлявшей лесные угодья, начинался густой сосновый бор с редкими дубами и елками на опушках.
В лесу стало теплее, запахло смолистой корой и снегом. Одиночество навеяло мысли. Меньше всего думалось о родителях: слишком устойчив и знаком был мир их существования, их надежды и чувства. Дальнейшая судьба Николая не могла зависеть от их решения. Они могли накормить, приголубить, осторожно посоветовать, а решать придется самому. Защитная стена, о которой говорила Аделаида, существовала, спрятаться за нее можно, пересидеть, а потом так или иначе нужно подставлять жизни свою грудь.
Белка, быстрая и непоседливая, бежала по толстым и тонким ветвям, ловко управляла своим маленьким тельцем. Ее пушистый хвост, казалось, заменял крылья и служил надежным рулем во время этих изумительных полетов. На снегу валялись обгрызенные еловые веточки. И дятел сердито выстукивал что-то по своему секретному коду. Прижавшись к стволу, послушав его, белка порхнула вверх и ушла в глубину леса. А дятел застучал в более мажорном, торжествующем ритме.
Кончился лес, и взорам Николая открылась холмистая местность с крутыми и пологими склонами. Трудно здесь давалась земля. Помещик не нуждался ни во ржи, ни в гречихе, больше всего ценил колорит местности, устраивал серпантинную цепь прудов, выстраивал гренадерские батальоны дубов, сосен, берез, гонял борового зверя, щедро одаривал егерей. Мельчайшие деревушки будто прятались по мокрым оврагам, прикрывшись соломенными шляпами крыш, и казалось, ничто не в силах пробудить в них ненависть и мстительный гнев. Но вот они пробудились! В помещичьем доме, занумерованном государством как памятник архитектуры, полным-полно беспризорных детей. Над одним из неспущенных прудов белеет античными колоннами беседка, вписанная в общий ампирный ансамбль. За беседкой качели, «гигантские шаги», трапеция и черные гордые дубы, абсолютно безразличные к сменам владельцев, — их тоже охраняет закон, и даже революция не покусилась на их долговечную жизнь.
Возле церкви виднелись повозки. Под куполами с крестами складывали потребительские товары. В школе, близ церкви, где когда-то учился Николай, бегали выпущенные на перемену дети.
Все так же, как раньше. Вероятно, поглядывает в окно строжайшая и премилейшая их учительница Нонна Ивановна, вечно обремененная заботами о доверенных ей ребятишках. Явись к ней, назовет по имени и отчеству, а школьники и того хуже — дядей. Не знавшая плуга полоса детства давно вспахана и проборонована, а на сердце пока — одна горечь.
Не будь армии, может быть, так и остался бы в мастерской. Далеко она, за перелеском, зубасто взлетевшим на самый крутой венец возвышенности. Нашел бы себе невесту из окрестных девушек. Мало ли их было, с кем устраивал посиделки до самой зари! Дошел бы постепенно до мастера, ходил бы с перевалочкой, картуз на затылке, в боковом кармане спецовки — доброкачественный измерительный инструмент. Комвзвода Арапчи, сам того не сознавая, посеял в душе Николая семена строптивости и дерзости. Перестроил его на другой лад, отрешил от самоуспокоенности. И если глубже оценить его влияние, придется сказать, что именно Арапчи раздвинул горизонты и показал, как тесен был доармейский мир Николая и какими крохами он был доволен.
С пригорка Николай зашагал быстрее. На жердяном мостике, переброшенном через речушку, тронутую по побережью леденцовым морозцем, догнал его Прохоров, молодой и беспокойный инструктор райкома. От новенького полушубка пахло дубильным экстрактом и меньше овчиной, от краснощекого чистого лица — парным молоком и медом. Зубы его блестели, улыбка ни на миг не исчезала с губ, озорноватые, беспокойные глаза все время щурились, как у калмыка. Прохоров обнял Николая, нарочито налетев на него со спины в самой середине ненадежного мостика, и потом уж в открытую, когда перешли речку.
— Вовремя, вовремя явился, Коля! — похохатывая, сказал Прохоров. — Скоро придут отечественные тракторы, нужно будет держать их в ажуре. Теперь молодняк норовит смотаться в город, милицию на них не поставишь. А Красная Армия вырабатывает в человеке революционную сознательность...
Непонятно, насмешничал над ним Прохоров или научился подслушивать чужие мысли, только не по себе стало Николаю. Но ему не хотелось ни вступать в пререкания, ни соглашаться ради приличия.
Шли по тропинке мимо неубранного капустного поля и анархически развороченного глинища. Здесь Николаю удалось выяснить, почему Прохоров оказался возле села Удолина. В одном из дворов единоличного сектора Прохорову обещали продать по сходной цене небольшого йоркширского подсвинка. Этого подсвинка жена Прохорова откормит, и к ранней весне получится из него многопудовый сальный кабан.
— Вот и веревку захватил и мешок, если нрава крикливого... — Прохоров продолжал хохотать. — Кстати, уломай своего отца, зачем ему корова? Мы его хотим старшим конюхом поставить...
— Кто это мы?
— Я же курирую вашу артель. — Прохоров остановился, ударил ладонью в грудь Бурлакова, и зубы его засверкали, как камешки. — После твоего призыва пришла сюда председателем бабенка, быстро все развеяла, мы и опомниться не успели. Скинули ее по коллективному стону колхозников, потом Коротеев ходил, пока не свалился. Теперь председателем хороший коммунист, Михеев, знаешь его, сапожник. Коридор себе в этом году новый приварил. Поступили сигналы, проверили, оказался у него зятек на Крайнем Севере, посылает... Гляди, летит к тебе, словно птичка, сестренка твоя. Не узнал, что ли? — Прохоров в порыве восторга опять ударил ладонью своего собеседника в грудь и, сняв треух, помахал им над головой.
Марфинька, как сказано, второй день дежурила на горке, откуда, как на собственной ладошке, была видна тропинка, убегающая в темноту посвежевшего к зиме хвойного леса. Только по этой тропинке может вернуться брат. Марфинька еще не понимала жестокости стремительного времени. В свои восемнадцать лет она целиком принадлежала не прошлому, а будущему. Ей хотелось, чтобы годы летели, как птицы на тугих потоках ветра. Ей хотелось поскорее похвалиться: ага, мне девятнадцать, мне двадцать, мне уже двадцать один!
Ей хотелось поскорее встретить брата, чтобы сразу открыть ему душу. А чтобы он понял, ей хотелось предстать перед ним не такой, какой он ее знал, а новой, повзрослевшей после трех лет разлуки. Теперь она не пятнадцатилетний дичок с неуверенными жестами и неясными представлениями о своем жизненном значении. Теперь она сумела разобраться во всем том, что природа щедро отпустила на ее долю. У нее сильные руки, развитые физическим трудом, крепкие ноги, тугое тело и широкие бедра. В ней много завидной прелести, здоровья, молодых, нетронутых сил.
Но Марфинька забыла о всех своих приготовлениях, как только заметила брата, идущего к жердяному мостику. Его фуражка с красным верхом алела ярким пятном на белом фоне, и потому, что брат шел быстро, казалось — летел над его головой крупных размеров снегирь.