— Меня поджидаешь? Давай не сразу домой. Не могу. Хочешь, вот тут?..
Они сели на бревно, у калитки. Марфинька, будто угадав состояние брата, смятенно зашептала:
— Уходить надо, Коля. Кругом свет, а у нас потемки. Стыдно так говорить, а не могу! Молодежь вся уходит. Отец будет уговаривать. Жалко его, а себя еще жальче. Уйдешь — и меня позови... Босиком прибегу. Хочу к людям, на большую фабрику, на завод. Чтобы до зари фонари кругом...
Марфинька не закончила — зарыдала. Быстро справилась с собой. Голос ее стал суше и строже:
— Если не вызовешь, сама уйду.
— Обещаю. Только сначала мне самому нужно...
— Понимаю. До весны подожду... У меня, кроме этой курточки, ничего нет на зиму. А в городе нужно пальто.
Из-за леса поднималась луна, будто литая из какого-то холодного, мертвого сплава.
— Тут и луна страшная. — Марфинька прижалась к брату.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Трешка. Да, ошибиться трудно — самая настоящая трешка, небрежно смятая и похожая на детский кораблик, лежала на плите. Железная койка, предоставленная Николаю, была втиснута к окну между двумя стенами крохотной кухоньки. Отсюда ему казалось, что кораблик плыл в мутном свечении зимнего солнца и пошатывался бортами. Кораблик плыл на чугунной поверхности плиты, а может быть, он только-только упал с потолка, и от него разбежались, как от брошенного в воду камня, эти черные круги.
Возле кораблика, подобная плоту, плыла вчетверо сложенная бумажка, и в ней — продовольственная рабочая карточка розового цвета. Жора писал: «Завтракай в единоличии, Коля. Отужинаем в коллективе».
Можно было взять кораблик и полюбоваться им, держа на ладони. Трешка! Не простой бумажный трояк, ничтожная пылевая частица из вихря ассигнаций, выпущенных машинами Государственного банка. Исчезни такая пылевая частица, и ничто не изменится ни в судьбе государства, ни тем более в судьбе отдельных личностей. Но представьте на миг, что одна-разъединственная трешка оказалась на вашей ладони, а вы в чужом большом городе, где нет никого, к кому бы можно пойти и поклониться. При этом не забудьте, что на дворе лютый мороз, а ваш голодный желудок дает о себе знать.
Трехрублевая бумажка при таких обстоятельствах ценнее золотого слитка. Как же тут не проникнуться благодарным чувством к заботливому другу? Отзывчивость Жоры была хорошо известна еще в казарме. Именно он, беспутный, недисциплинированный Квасов, всегда был готов отдежурить за друга, подменить дневальство скатать шинель неумелому, помочь справиться с тренчиками при седловке боевого походного вьюка. А если нужно во имя товарищества сделать первый шаг, Квасов сделает этот шаг перед строем и отчеканит, не мигнув быстрыми, угольно-черными своими глазами: «Я виновен! Это я сделал».
Именно Жора полез чистить колодец за Петьку Синеглазова. Арапчи пронюхал и сладострастно ждал, когда по веревке на блоке поднимется из колодца Квасов.
«Я виноват! — отрапортовал Жора, сделав примерную стойку. — Я уговорил Синеглазова разрешить мне забраться в эту прекрасную яму». Даже у ледяного Арапчи дрогнули усики над верхней губой, и только преданность железной дисциплине не позволила ему обратить все в шутку. Квасову пришлось одни сутки поиграть в очко на голых нарах гарнизонной гауптвахты.
Воспоминания назойливо лезли в голову Николая. Умывался, расчесывал полуизломанной гребенкой свои густые волосы, мастерил по привычке уставной армейский чубчик, думал о Жоре. Приехав из Удолина и еле добравшись до района Петровского парка, он застал Квасова в дурном расположении духа. Казалось, Жора забыл про свое письмо в Удолино, в котором категорически предлагал Николаю приезжать в Москву, «пока не поздно». Одет Жора был чертовски модно, словно иностранец. Пиджак из невероятной ткани с пупырышками, краги по колени, теплая рубаха с розоватыми пуговками и какой-то разухабистый галстук. Видимо, заводские немцы заботились о внешнем виде своего неизменного шефа. Только один Жора Квасов, разрушая условности и запреты, общался с немецкими мастерами и их семьями без всяких дипломатических вывертов.
Первой московской ночью, на голубой койке, быстро устроенной Квасовым, Николаю приснилась тумбочка возле собственной кровати и на ней слоник, поднявший белый хобот выше фабричных труб. Мечта о своем уголке воплотилась в этом сне, в недосягаемой мечте о собственной безделушке на собственной тумбочке.
Марфинька, провожавшая его на поезд, спросила о Квасове: «Хороший он человек, твой друг?» — «Хороший». — «Молодой?» — «На год старше меня». — «Молодой, — сказала Марфинька с любопытством и добавила: — Передай ему привет от меня».
Сейчас, спрятав в карман трешку, застегнув шинель и сменив фуражку на суконную буденовку с синей звездой, Николай вышел во двор, такой белый, что слепило глаза. Похрустывая снегом, будто ступая по крахмалу, он вдоль линии заборов и бревенчатых домов дошел до магазина.
Морозный воздух ворвался в магазин и заклубился возле прилавка, возле синих девичьих глаз и хлебных батонов, уложенных рядами, будто снаряды в артскладе.
Девушка с синими глазами оторвала талон красными пальцами, выглядывавшими из шерстяных перчаток, и посоветовала вместо батона взять две французские булочки.
— Булочки только что поступили...
— Спасибо, — поблагодарил Николай и услышал брошенное ему вслед:
— Заходите!
Вероятно, девушке нравилось смущать молодых людей. Николай обернулся. Она закрыла лицо руками и засмеялась.
Не только французские булочки могут поднять настроение!
Две молодые цыганки в длинных, до земли, шерстяных юбках и теплых кофтах прошли мимо Николая. Волосы у них были седые от инея, они гортанно обсуждали какие-то свои дела. Проскрипел по мерзлым колеям водовоз. Несколько курсантов в коротких шинелях скакали то на одной, то на другой ножке, растирая рукавицами уши. Вот и все, кого Николай встретил на улице в этот утренний час.
Деревянные домики светлели бельмами замороженных окон. Печной дым поднимался вверх по строгой вертикали и долго-долго не смешивался с крутым холодным воздухом.
В другом магазине, где пахло селедкой, гвоздикой и томатной пастой, Бурлаков купил банку адыгейского перца и вернулся в двухэтажный рубленый дом, приютивший его.
Завтрак предвиделся грандиозный. Булочки еще продолжали источать аромат, а вкус сладкого адыгейского перца, фаршированного морковкой, петрушкой и сельдереем, вызывал слюну.
На кухне возилась с сырыми, крупно нарубленными дровами маленькая женщина в фартуке, с утомленным лицом и красными, огрубевшими от домашней работы руками. Вначале она не заметила нового жильца и продолжала свое дело.
— Разрешите, я помогу, — предложил Бурлаков, следя за тем, как женщина пытается расколоть жилистое дубовое полено.
Женщина выпрямилась, обернулась. На ее бледном лбу и под глазами висели бисеринки пота. Дешевенькое красное ожерелье, казалось, прилипло к острой обнаженной ключице.
Вероятно, очень хорошо смотрел на нее незнакомый человек, если этот взгляд немедленно дошел до ее сердца, и она в ответ приветливо улыбнулась. Сразу помолодело и осветилось ее лицо, куда подевались неприятные черточки, следы забот и дум, и женщина стала другой, милой и ласковой, будто ее подменили.
— Здравствуйте. — Она вытерла о фартук руку и протянула ее. — Вы, кажется, Николай? Так меня предупредил Жора. Вы нас не стесните, Коля, живите. И если что вам нужно, мы будем рады помочь. Мы люди уживчивые и понятливые...
— Кто же вы будете такая... хорошая? — так же искренне, в тон ее ласковому напевному голосу спросил Николай, бережно задерживая ее огрубевшую руку в своей потеплевшей ладони.
—. Настенька меня звать. Ожигалова. Мой муж работает на той же фабрике, где и Жора, где Саул и Кучеренко.
— Позвольте, Настенька, все-таки мне нужно знать более точно, кто ваш муж, чтобы и держаться соответственно...
— А ладно, не скажу. — Настенька махнула руками. — Ну-ка, посмотрю я на вас, как вы соответственно осилите это полено...
Бурлаков шутливо поплевал на ладони, прицелился и умело расшиб почти без стука незадачливое для Настеньки полено.