Вскоре после октябрьского праздника фабрику переименовали в государственный завод, присвоили номер и сняли с вывески над воротами фамилию одного из руководителей промышленности — без широкого объяснения причин. Было легко догадаться: шефа сместили. О нем никто не тужил. Шефа на фабрике никогда не видали, портрет его ничего не говорил ни уму, ни сердцу: сытый, бровастый мужчина с небольшими усиками, в кителе с отложным воротником и значком члена ВЦИК.
На вывеске навесили бронзированные буквы и уничтожили следы литер, оставшихся от дореволюционного хозяина. Фантастических птиц покрыли какой-то стойкой позолотой, и гамаюны потеряли свою зловещую выразительность.
Быстро поднимался корпус, занявший весь пустырь и подмявший десяток домишек и куценьких садочков. Строили кирпичные склады и подсобки. Все чаще через кованые ворота въезжали военные грузовики. В столовой появились приемщики с авиационными и артиллерийскими петлицами. Спеццехам отвели еще один этаж и допускали туда лишь тех, у кого на пропуске стояла буква «А». И все же это была не самая главная тайна предприятия.
По мере того как Бурлаков овладевал профессией токаря, ему раскрывались более сложные тайны психологии рабочих. Со стороны рабочий коллектив казался монолитным. Но сознание рабочего не технологическая карта, где все размечено, учтено, выявлено.
Неписаные законы морали иногда диктовались прежними представлениями о продавце и покупателе труда. Буржуя давно выволокли в переулок и спустили под откос, литеры с вывесок сняли. Рабочий стал хозяином станков, вагранок и верстаков. Но библейская манна не падала с неба, за манную запеканку с киселем из клюквы вырезали талон. Угар прошел, люди оглянулись и приспособились к изменившейся обстановке. Политические свободы воспринимались легко, они были как воздух, к ним привыкли. Раньше во всем худом был виноват хозяин, которого свалили, теперь, если что плохо, отвечай сам. Пришло время, когда судьбы вершились собственными руками. Лишения переносились труднее, нежели в годы революции. Строить труднее, чем таскать винтовку, скакать на коне, обжигать пламенными речами. Будущее... О нем кричали плакаты, во имя его погибали люди, отец шел на сына, брат — на брата. Это будущее стало настоящим. Внутри очерченного историей круга замкнулась первая рабоче-крестьянская держава. Не хватало хлеба и мяса. Село вползало в город. Крестьянские хаты заколачивали накрест. Если город не давал товаров, бурлили темные страсти. Нелегко давался новый век. В муках рожденный, он закалялся на ураганном ветру. Не сразу исчезали ржавые пятна прошлого...
Легко разрушить веру, труднее побороть разочарования. Терпению человека тоже приходит предел.
«Не на кого пенять, сам хозяин», — слышался угрюмый голос. «А я не собираюсь ни на кого пенять, по горло сыт вашими беседами, я требовать хочу: дай — и крышка!» — распалялась чья-то рыбья душа. «С кого требуешь, ты, чудо-юдо?» — «Я требую с тех, кто с галстуком или в очках». — «Так он, вглядись, мила-ай, он — это ж ты сам. Не понимаешь?» — «Понимаю. А меня понимают? Не хватило пять ден до получки. И карточки съели, и в лавку не с чем идти...»
На заводе организованно действовали партия, комсомол, профсоюз. Созывали собрания, спорили на производственных летучках, поднимались ударники и бригады. И все же в глубине или в наружных тканях большого живого организма гнездились пороки, которые изгнать было трудней, чем буржуя.
Николаю хотелось работать не для чьей-то похвалы. В цехе Фомин поощрял только рублем и умело держал в этой узде и плохих и хороших. Как ни велико значение денег, но гораздо важней было почувствовать свою власть над машиной. Станок постепенно подчинился ему. Его неопытные руки теперь приобрели уверенность в каждом движении. Станок стал послушен, отзывчив. Чертежи, скопированные на светло-голубоватой бумаге, Николай читал с таким же интересом, как книгу. Начерченное на бумаге ему уже удавалось превращать в материальные формы. Сырая болванка становилась красивой. Иногда Николаю казалось, что резец напевает песни под ритмичный плеск молочно-сероватой эмульсии. Тогда он сам начинал разговаривать с резцом. Если его хвалил Старовойт, ему было приятно, но главным ценителем все же оставался высокий, тумбоватый «Майдебург». Наладчики пожимали плечами: «Раньше в нем до надсады ковырялись, хворый был «Майдебург», а теперь будто на курорте побывал по бесплатной путевке».
Пантюхин работал с холодком, к станку относился без всякой любви. Частенько он насупливал брови, глядя на ретивого сменщика.
— Ты не дюже спеши, Николай, все едино к богу в рай не успеешь. А то «тяни нашего брата» подбросит к норме, и станем мы ту же самую хреновину тесать за полцены...
«Тяни нашего брата» — так называли тарифно-нормировочное бюро, ТНБ. Глухая вражда существовала между некоторой частью рабочих и тем почти призрачным многоликим существом, которое обитало в административном корпусе. Оттуда приходили люди в нарукавниках, теребили начальство цехов, редко разговаривая с рабочими. Зато после их ухода начиналась очередная накачка бригадиров, мастеров, а те набрасывались на станочников, шуточки умолкали.
Тайный сговор (о нем никто ни полслова) возглавлял все тот же Дмитрий Фомин, гнувший «линию рабочих». Это способствовало его популярности, и никогда еще не было случая, чтобы механический цех подкачал. Фомина премировали, вывешивали его портрет на Почетную доску, ставили в пример.
— Э, Бурлаков, снизь обороты. — Фомин стоял за спиной Николая и с полнейшим равнодушием, какими-то отсутствующими глазами смотрел на резец, будто и не слышал его песенки.
— Идет хорошо, товарищ Фомин, — радостно выдохнул Бурлаков.
— Идет?
— Да! Какая прелесть эта наварка из победита!
— Ценный придумали сплав, снимем перед сталеварами шапку. А все-таки снизь обороты...
Его голос не потерял бархатных, воркующих интонаций. Фомина трудно распалить. Он дал Николаю кое-какие производственные советы, проверил крепость зажимов, изломал и понюхал виток стружки и стал продолжать обход.
Остановился возле Квасова, о чем-то поговорил с ним. В обеденный перерыв Квасов взял приятеля под руку и направился с ним в уголок, ближе к окнам, там можно было перекусить на скамейке и покурить.
— Коля, есть навет на тебя. Порешь горячку?
Жора развернул пакет, протянул Николаю бутерброд с колбасой и яйцо.
— За харч спасибо, не знаю, когда сумею тебе отплатить. А вопроса твоего не понимаю...
— Если говорить по-дружески, многого ты еще не понимаешь... Жаловались на тебя ребята.
— На меня? — Николай догадывался, куда клонит Жора, но сегодня ему не хотелось говорить на эту скользкую тему. — И почему жаловались тебе?
Жора ответил не сразу. Съел яйцо, вытер губы бумажкой, закурил папиросу.
— Видишь ли, у нас сложился такой порядок. Тебя, как новичка, мало кто знает. Понятно? Я привел тебя в цех. Пока народ приглядится к вашему сиятельству, Николай Бурлаков, проверит на том, на другом, отвечаю я...
— Какой-то странный порядок, Жора.
— Возможно. — Квасов пристально вгляделся в потускневшее лицо друга, сказал серьезно: — Рабочий класс выработал свои правила в отношениях с хозяином. Хозяин требует, но и рабочий должен требовать. — Заметив протестующий жест Николая, Жора положил ему руку на плечо, придвинулся ближе и, выпустив в сторону клубок дыма, добавил: — Только не артачься сразу, Коля. Обдумай, прикинь. Тебе нужно заработать пока на себя, а фундамент социализма и без тебя не осядет. Мы не зовем тебя в саботажники, а просим пока прислушаться к голосу твоих товарищей.