Наконец Ожигалов с трудом разлепил веки.
— Извини, Коля, бывает со мной. Вдруг схватит с темечка, как сдавит в грудной клетке. А тут, на беду, сынишка захворал. Сменил Настеньку. На всю ночь. Она ведь тоже на страже партийных интересов, выращивает будущее дерзновенное племя... Итак, рекомендуешь ликвидировать пережитки как класс? Отсечь? Отсечь, конечно, можно, если предрассудок или пережиток болтается, как хвост у собаки. А он тут сидит, — ткнул пальцем себя в грудь. — Как сюда ножом доберешься? А если вот тут засел, в черепке? Голова не орех, раскалывать не станешь...
— Хорошо. Я понял, — согласился Николай. — Тогда как же мы вычистим мусор из всех закутков?
Ожигалов ответил не сразу, сначала отыскал завалявшуюся в ящиках стола пачку папирос в мягкой упаковке, наладил настольную зажигалку — большой агрегат, преподнесенный комсомольцами на память о читательской конференции по его книжке «На фронт и на фронте».
— Да, браток, вот бы ладно, если бы вместо человеческой головы мы имели дело с обычной лабораторной колбой, а в ней дистиллят. К сожалению или к счастью, нет таких сосудов. Я тоже мутный. Стоит меня покрепче встряхнуть, и поднимется муть, осадок. Иной раз чувствую в самом себе столько грязи!.. И какое-то неприятное честолюбие сидит во мне: люблю, чтобы мне на собрании хлопали подольше, чем положено, зависть появляется к более преуспевающему товарищу, а то и подозрительность. Бывает, к рюмахе потянет. Придет Жорка, пахнет от него шашлыком и водкой, глядишь, и у самого под ложечкой засосет. Трахнул бы пару рюмок, ан нет: Настя, детишки, как скворчата... Гаснет тогда во мне пьяница, поднимается завистник; немец-то в сумке колбасу несет, целую палку, головку красного сыра, бутылка торчит, запаянная сургучом... Давай-ка разберемся с тобой в этом вопросе. Не очень торопишься?
Николай никуда не спешил. Дома делать нечего, а Наташа сегодня задерживалась.
— Не откажусь, Ваня. — Николай, как и многие, называл Ожигалова по имени и по комсомольской привычке на «ты». — Не раз слышал я разные кривотолки насчет формирования личности для грядущего общества. Выражались и сомнения. Фамилий называть не буду, ты сам говоришь об отрыжке подозрительности.
— И не надо называть. — Ожигалов шутя поднял руки вверх. — Избавь! Толковать надо масштабно. В армии учили тебя составлять маршрутную карту?
— А как же, вычерчивали на планшете. Все признаки местности проверяли визуально, составляли кроки, учитывали уклоны, спуски, болота, горелый лес...
— Ладно. Значит, учили. Давай-ка проверим маршрут. — Ожигалов пошарил в нижнем ящике стола и вытащил, оттуда затрепанную книжку, с удовольствием перелистал ее, шепотком перечитывая кое-какие подчеркнутые места.
«Ишь ты какой! — похвально думал Николай. — А дома картошку варишь, за керосином бегаешь».
— Вот, отличнейшие мысли! — Ожигалов приятно улыбнулся. — Придется при диктатуре пролетариата перевоспитывать миллионы крестьян и мелких хозяйчиков, сотни тысяч служащих, чиновников, буржуазных интеллигентов, подчинять их... — тут Ожигалов взмахнул рукой и повторил с жестким выражением на лице, — подчинять их всех пролетарскому государству и пролетарскому руководству, побеждать в них буржуазные привычки и традиции... — Он встревоженно, в каком-то обрадованном изумлении проверил действие этих внешне сухих фраз на собеседника. Голос его приобрел неожиданную густоту. — Вдумайся! Чтобы подчинять, перевоспитывать и побеждать, какими нам-то нужно быть? И кто эти мы? Пролетарское руководство? А с чем его едят? Квасов тоже призван перевоспитывать! Он пролетарий! Перед его пролетарским разумом должен склониться служащий, чиновник, буржуазный интеллигент. И Ленин понимал: среди пролетариев, взявших вожжи истории в свои руки, не всякий способен на такую роль. Слушай. Не хочу перевирать. Ленин рекомендовал «перевоспитать в длительной борьбе, на почве диктатуры пролетариата, и самих пролетариев, которые от своих собственных мелкобуржуазных предрассудков избавляются не сразу, не чудом, не по велению божией матери, не по велению лозунга, резолюции, декрета, а лишь в долгой и трудной массовой борьбе с массовыми мелкобуржуазными влияниями».
Ожигалов закрыл книжку, положил на нее руку — сильную, рабочую, с утолщенными суставами и твердыми выпуклыми венами.
— Нужно избавляться от предрассудков и приобретать новые качества. — Ожигалов достал червяк, изготовленный Квасовым. — Такую вот штуку не хуже может сделать и рабочий Генри Форда. И Форду безразлично, с ненавистью или с вдохновением сделал это его рабочий. А мы радуемся Квасову. Рвач, забулдыга, каким его пытаются мне представить, — и вот поди же, помог! — Если Парранский рассматривал вопрос со стороны, Ожигалов считал воспитание сознания своим собственным беспокойным и важным делом. — Партия этим и должна заниматься, Коля. А мы все лезем в планы, в проценты, даем советы там, где сами не понимаем ни уха, ни рыла. А нашего человека воспитывают в пивных, в забегаловках, в... банях. — Ожигалов прижмурился: — Перцовку уважаешь?
— Перцовку? — Николай густо покраснел. — Начал о твердокаменном, а перешел на жидкость... Расцениваешь перцовку как мелкобуржуазный предрассудок?
— Не знаю, на какие напитки налегает мелкий буржуй, а формированию классового самосознания перцовка вредит, особенно в компании с мастером... Распитие водки с мастером досталось нам, браток, в наследство, без всякого нотариального оформления. Только имей в виду: раньше рабочий подпаивал мастера из рабского страха, из-за копеечной выгоды. Мастер мог накинуть ему лишнюю копейку, и для рабочего мастер был не только приказчиком хозяина — богом был мастер. А теперь?.. Зачем же угодничать? Ты слепо не тянись за Жорой. О нем придется повести отдельную беседу, не миновать, только в обиду его из-за пустяков не дадим. Нам он дорог. И ты нам в этом помоги... Если мы индустрию создадим, а живого человека оставим в прежнем виде, грош цена нашей индустрии! Получится: «Тех же щей, да пожиже влей». Зыбко получится. Нам нельзя над собою подхихикивать... Кстати, почему в партию не подаешь?
— Ну как почему? Не созрел еще...
— В армии не подавал?
— Не успел, — признался Николай и покраснел: Ожигалов задел его за больное место. — Хотя комсоргом был. В армии, знаешь, комсомольской ячейки нет, а есть группы содействия ВКП(б). Мы содействовали активно. Никакой разницы не чувствовали между партийцем и комсомольцем. По боевой тревоге давали шестьдесят патронов всем без различия... У меня есть рекомендация, из армии привез, — бюро комсомола полковой школы и полка, есть поручительство командира эскадрона. Второе поручительство... — Николай замялся, — дал мне наш бывший начальник школы, отец-командир. Честный человек, любили мы его. И вдруг ни с того ни с сего пустил себе пулю в сердце. Зашаталась рекомендация, сам понимаешь. А тут бессрочный отпуск подоспел, проводы...
Ожигалов заинтересовался начальником полковой школы, его самоубийством. Но только Бурлаков принялся рассказывать ему эту запутанную историю, как в комнату с шумом ворвался Гаслов, выставил локоть для пожатия — руки у него были грязные, и от них, казалось, еще струился дымок.
— Ванька, опять ковкий запороли!
Усы Гаслова дрогнули, блеснули крупные зубы. В глазах сгустилось тревожное выжидание, а брови, сдвинутые к переносице, придали его лицу мрачное выражение.
— Видишь, как человек переживает, Колька!..
— Ковкий запороли! — повторил Гаслов надрывно и закашлялся. Под спецовкой запрыгали лопатки. Сплюнув в форточку и вытерев усы куском промокашки, Гаслов потихоньку пришел в себя и рассказал, почему не удалась плавка и чугун, взятый на анализ, рассыпается, как стекло. — Вязкости нет! Я говорил красавчику, а он свое... Нужно было добавить... — и Гаслов невнятно пробормотал названия неизвестных Бурлакову компонентов, которые могли бы решить успех.
— Ладно, Гаслов. Скажи лучше, какого красавчика ты имеешь в виду?
— Отто, конечно.
— Раньше русаку англичанка во всем вредила, теперь — немец. Ладно, приду в цех, разберусь. Парранскому звонили?