Бурлаков попрощался со своим попутчиком еще в вагоне, и тот попросил не забывать его. Но адреса не оставил и точного места работы не назвал. Действительно, расставшись в поезде, люди исчезают, как в бездне. Нижегородский новенький автомобиль «газик», в то время верх всякого шика, увез Парранского вместе с его семьей. Последний раз мелькнул вдалеке приметный брезентовый верх машины. Вот кто-то устроился в жизни, обзавелся семьей, кого-то встречают, радуются... Грустные мысли владели Николаем недолго. Надо было сдать в камеру чемодан, а потом где-то поесть, прежде чем пускаться в путешествие по столице.
Мужчина в кожаном фартуке и рукавицах, нагружавший конный полок ящиками с пустыми бутылками из-под пива, указал локтем куда-то в сторону виадука, по которому бесконечно тянулся товарный состав.
Тяжелый битюг утробно дохнул бывшему кавалеристу в лицо и любопытно пошевелил ноздрей. Возможно, московский битюг уловил неистребимый запах конюшни, пропитавший шинель.
— За «Оргметаллом» — столовка! — прокричал вслед ему возчик. — Слышишь, за «Оргметаллом»! Если нет карточек, то по коммерческим ценам...
Чтобы попасть к «Оргметаллу», самому значительному сооружению в Москве (поэт писал о нем: «Краса и гордость «Оргметалл» многоэтажно заблистал»), нужно было пересечь загруженную часть вокзальной площади и пройти под виадуком.
Казалось, конные обозы вперемежку с грузовичками двигались беспрерывно. На платформах везли ящики со станками, муку, рогожные тюки с красным товаром, сырые кожи, бочки, источавшие запахи сельди.
Черные людские гроздья висели на подножках трамваев. Везде кишели сосредоточенные люди. Пока все их богатство заключалось в наплечных мешках, и они крепко держались за лямки. Москва вышла на скрещение дорог пятилетки.
Снег перестал. Подул холодный ветер. Руки Николая озябли, пришлось натянуть перчатки. Фуражка, носившая полковые цвета, белый и красный, вскоре должна будет уступить место суконному шлему.
В столовой можно было получить котлеты из верблюжьего мяса, вареный картофель, соленую сомятину и желудевый кофе с таблеткой сахарина.
Денег у Николая было немного. Две сотни рублей, скопленные за последние месяцы и зашитые в гимнастерке, в счет не принимались. Они предназначены родителям: писали, просили добавить на корову. Посетители столовой с серыми лицами и красными пальцами ели без удовольствия, как бы справляя повинность, платили хмуро и уходили, взглянув только на сдачу. Все были заняты спешными делами, а в массе из таких отдельных дел, точно из кубиков, складывалось большое, вызывающее удивление государство.
Поев, Бурлаков вышел на улицу, осмотрелся. Люди шли и шли, толпились возле трамвайных остановок.
Поезд в Удолино отходил после полуночи. Оставалось свободное время. Прежде всего надо было разыскать Квасова, сговориться с ним о работе, а потом повидать знакомую девицу, мысли о которой ни на минуту не покидали Николая.
О ней чуточку позже. А пока пойдем вслед за Николаем Бурлаковым. Как и многие провинциалы, он прежде всего направился на Красную площадь. Из тех, кто появлялся в сердце России, никто не миновал Красной площади.
Еще один человек смешался сейчас в многоликой толпе. Никому не было до него дела, никому!.. Редкий прохожий лишнюю секунду задержит взгляд на кавалерийской фуражке — белый околыш и алый верх — и продолжит свой путь. Прекрасно и жестоко равнодушие большого города.
Трамвай проехал через торжище близ Сухаревой башни и, осилив подъем, покатился вдоль голых деревьев бульвара. Над бульваром летали вороны, тяжелые и крикливые. Их пронзительные крики усиливали чувство одиночества.
Город казался не только чужим, но и страшным. Незачем всматриваться в лица, все они одинаковые и мгновенно стираются из памяти.
От Садово-Триумфальной можно ехать трамваем до Красной площади. Но лучше пешком, и как можно медленнее, впитывая в себя самые мелкие впечатления. Кино «Ша-Нуар». Человек смотрит через черные перчатки зловещим круглым оком: «Иди на «Мисс Менд»!»
За обомшелыми кирпичами старинных стен поднимались бочоночки куполов и кресты Страстного монастыря. Возле ворот по привычке собирались калеки и протягивали руки из-под лохмотьев.
Пушкин исподлобья глядел на монастырь и калек. Возле него ползали дети. На плече одноглазого шарманщика сидел, сжавшись в комочек, белый озябший попугай.
Старая Тверская падала вниз вместе с трамвайными рельсами, людьми и домами.
Городу становилось тесно в старых пределах, тесно от трамваев в узких улицах, от машин и обозов, от людей, ютящихся где придется: в подвалах, бараках, на чердаках, в затхлых углах домов... И чем больше ютилось людей в этом городе, чем тесней набивались ячейки в общих сотах, тем больше, по какому-то закону тяготения, манило новые толпы сюда, в Москву.
Бурлаков наперед знал: здесь не мед. Никто не собирается выстилать его дорогу цветами. Если с работой легко, если со всех рекламных щитов скликают рабсилу, то с жильем трудно. Вначале он готов на что угодно: на общежитие, на рабочий барак, даже на простые нары. В селе и того хуже: постоянная забота о «картохе» и ржи, зимние вьюги, фитилек в керосиновой лампе; пашня и прорубь, ведра, покрытые льдом, словно салом...
А Москва есть Москва. Не выйдет тут, можно податься в Сибирь, в Кузнецкий бассейн, а то наняться в Дальстрой. Призывные плакаты с белыми пароходами, скалами и кедрачами звали на Тихий океан, на Чукотку, в тайгу.
На Центральном телеграфе у одного из окошек вытянулась очередь. Вербовщик Дальстроя тут же снабжал желающих проездными билетами и подъемными деньгами.
Телеграф, как и вокзал, был переполнен людьми. И сюда перекочевал устойчивый, будто спрессованный запах великого людского кочевья. Измученные телеграфистки в вигоневых кофточках и бумажных юбках с самоотверженным деспотизмом придавали хаосу какую-то стройную форму. Девушки исправляли телеграммы, переписывали адреса, листали пухлые справочники и ничему не удивлялись. Ранее неизвестные географические названия, словно грибы после теплого дождя, возникали на первых полосах газет, на кумачах, на телеграфных бланках и превращались в символы гигантски растущей индустрии.
«Нет, не усидишь теперь в удолинской хатенке, — думал Бурлаков, — там выше двух аршинов не поднимешься».
Когда освободилось место за дубовой конторкой, он написал бодрую открытку в полк, послал привет из столицы, спросил о Наивной.
Сейчас в полку время послеобеденной чистки. Двор залит солнцем. У коновязей мелькают щетки и шуршат щетиной скребницы, прохаживаются и покрикивают старшины; квохчет насос, и корыта наполняются голубоватой водой. Возвращаются с полевого манежа призовые наездники: комвзвода Ибрагимов, с фуражкой набекрень и румянцем во всю щеку, и его соперник, джигит Шихалибеков — горбоносый, узколицый, с кривой потомственной шашкой в серебряных ножнах и в мягких козловых сапогах.
Стоит Арапчи, широко расставив ноги и заложив руки за спину. Арапчи видит все: и коновязи, и каждого курсанта, и темп чистки, и кто как моет хвост или расчищает копытную стрелку, и живописных джигитов Ибрагимова и Шихалибекова, которых ревнует к их удаче и славе; все видит Арапчи, только отделенный командир Николай Бурлаков выпал из поля его зрения. И кто его знает, на какой срок.
«Передайте привет товарищу Арапчи...» — дописал Николай Бурлаков и помахал бумагой, чтобы просохли чернила.
Смутное чувство растерянности не покидало его. Недавно все было определенно и ясно. Была надежная крыша казармы над головой, койка, полковая сытная кухня, твердый регламент жизни и отношений: «На поверку становись!», «Манежным галопом!». Чертовски все точно. Наивная звенит поводом, жует свой гарнец овса. Арапчи вынимает белый платок из кармана шинели и встряхивает им. Заканчивается чистка. Арапчи будет проверять «на платок» чистоту шерсти на крупе и даже у пахов.