Страсть энергичного директора к освоению новых приборов все знали хорошо.
— Не ради красного словца упомянул я о микрофончике. — Ломакин плутовато взглянул на уединившегося возле раскрытого окна своего спутника по странствиям, молодого, одетого в военную форму помощника; тот подтвердил слова директора кивком головы и положил ногу на ногу; от его начищенных голенищ на противоположной стене заиграли мутные зайчики.
— Стоило нам завести «Голубую рапсодию» или «Блюз», как души уральских коллег таяли. В Ижевске мой старый дружок, директор, сразу подписал шесть станков «Леве», расчувствовался. А в Перми попался музыкальнейший руководитель завода, бывший чапаевец. Долго не сдавался на токарно-винторезные: нет, мол, готовых, станины некому шабрить, олова на заводе не хватает. Пообещал ему олова полтонны, а у самих-то нас если наберется тридцать кило, так и то хорошо. — Все заулыбались, вспомнив телеграмму Ломакина на имя Парранского об отгрузке несуществующего олова. — Путевки в Гульрипш пообещали каким-то мастерам, страдающим туберкулезом легких. Казалось, иссякли все наши резервы. Но вот появился микрофончик с «Блюзом», расчувствовался чапаевец. А когда пластинка докрутилась, посмотрел на часы, подвел нас к окну, распахнул и сказал: «Слушайте». И что бы вы думали, запел гудок, действительно запел какую-то арию, чуть ли не из Мусоргского или Верди. Слеза появилась у чапаевца в глазах, говорит: «Какая песня, слышите? Полгода отрабатывал мелодию один милый человек, добился. Гордимся гудком, веселит он всю Каму. Пароходы слышат и вторят ему. Сам поэт Василий Каменский приезжал на завод, прослушал и сказал: «Кабы моему Стеньке Разину такую музыку, всю Россию бы всколыхнул не только без топора, но даже без топорища...»
Слушая «беспочвенную» речь директора, Парранский дивился необозримой сложности русской души, иногда излишне доброй, иногда беспощадно озлобленной, а зачастую вот такой, казалось бы, размягченной, мудрой в своей наивности и лукавстве. Ломакин начал с песни гудка, с микрофончика, взятого у немца Шрайбера, с «летающей братской могилы», а закончит непременно «большим раздолбаем».
Предчувствие Парранского незамедлительно оправдалось. Поговорив об оборудовании, о сжимании площадей для установки прибывающих из разных мест станков, Ломакин обрушился на главного механика и вонзил отравленную стрелу в начальника снабжения, практиковавшего мелкие подачки при проталкивании нарядов на исполнение.
— Товарищ Стебловский, на языке прокурорского надзора это называется дачей взяток. И пусть не обижаются ваши первоклассные агенты-снабженцы, если за каждую пачку папирос и традиционные пол-литра они, в конце концов, будут расплачиваться каторжной тачкой. Предупредите их!..
Лысый во всю голову Стебловский быстро-быстро дергал верхней короткой губой и маленькими щетинистыми усиками, которые он подкрашивал. Карандаш в его толстых, пухлых пальцах услужливо бегал вслед за каждым словом директора по солидному блокноту из меловой бумаги.
Конечно, все останется по-прежнему, и это все понимали: простая бумажка, пусть она называется нарядом, еще не листовая латунь, не сталь в прутке, не химикалии и не цветные металлы. И как бы ни называл строгий прокурор снабженческие страдания, ничто и никогда не добывается при помощи сухой ложки. Поставленный между двумя огнями: железным планом и не менее железным прокурором, начальник снабжения по-прежнему будет пускаться во все тяжкие, чтобы отоварить наряды на многочисленных базах, разбросанных, как правило, по окраинам столицы. Добывать-то надо внеплановый товар. Если уж на то пошло, микрофончик директора разве не те же самые традиционные пол-литра или невинные пачки папирос, которыми, словно патронными обоймами, набивались портфели агентов, каждое утро бросаемых в бой за материалы?
— Вопросы есть, товарищ Стебловский? — закончил Ломакин и, хлебнув чай, нажал кнопку звонка, спрятанного с левой стороны письменного стола.
— Есть, товарищ директор. — Стебловский вскочил и прижал к животу блокнот с неуклюже набросанным чертежом какого-то неизвестного аппарата.
— Давай. И только не хныкать, а перестраиваться на ходу с большевистской смелостью и комсомольским задором. Кстати, что это у тебя там нарисовано?
— Вот именно. — Стебловский беглыми шажками подошел к столу и положил блокнот перед директором. — Схематично набросал чертежик... микрофончика. — Он обвел всех плутоватыми глазами с темными под ними мешками. — Обеими руками поддерживаю ваше предложение, Алексей Иванович! Надо наладить ширпотреб микрофончиков. Отбросить глупые кастрюли. Халтурно давят их наши медники. Смех получается, а не кастрюли. Термостаты переправим на другой завод. Ушли мы от них на сто миль, прошлый день для нас эти термостаты, да и пробковой крошки для них не достать. Единственный наш поставщик Одесса отказала. А микрофончики подойдут, особенно для молодежи...
— А еще для чего? — Ломакин смутно догадывался о подкопе.
— Для того же самого. — Стебловский потер ладони, и усики его, дернувшись кверху, стали похожи на зубную щетку. — Я не ради красного словца...
Ломакин покрутил головой, вырвал чертеж из блокнота и взмахом руки отпустил ободренного начальника снабжения.
— Что делать: жизнь есть жизнь... — вздохнул он и, увидев бесшумно вошедшего Стряпухина, сказал: — Замените это пойло. Мой батя был рядовым крестьянином-бедняком, но даже он называл такой чай фельдфебельским.
Ломакин отпустил всех, кроме Парранского и начальника тарифно-нормировочного бюро Аскольда Васильевича Хитрово.
Заложив четыре пальца правой руки за борт френча и оставив большой палец для жестикуляции, Ломакин зашагал по кабинету, говоря:
— Товарищи, нам указывают, что мы живем слишком шикарно. Отдельные рабочие зарабатывают больше наркомов. Мы делаем приборы, нас хвалят, но дорого выходит... Поглядите анализ. В трест пришли ушлые экономисты, наши, советские интеллигенты. Они доковырялись...
При этих словах Хитрово протер золотое пенсне, сморщил свое старческое лицо, что выражало повышенное внимание, и, вытянув шею, вгляделся в бумагу, которую Парранский небрежно взял из рук Ломакина.
— Как вы находите? — спросил Ломакин, отшагав положенное число шагов и взяв из рук вновь появившегося Стряпухина стакан горячего чая, черного как деготь.
— Анализ логичный, — сказал Парранский. — Для меня лично ничего нового в нем нет.
— Америку, значит, для вас не открыли? — кольнул Ломакин.
— Для меня? Не открыли.
— А вы? — вопрос был обращен к Хитрово.
— Я могу подходить только с профессиональных позиций, — изысканно начал Хитрово чуточку дребезжащим от волнения старческим голосом. — Это не только анализ треста, но и директива вышестоящих организаций. Направлена она, Андрей Ильич, — он поклонился Парранскому, — против существующего хаоса в трудовых взаимоотношениях. Надо проводить директиву в жизнь. Мне нравится крен. Мудрый крен! Ленин говорил о производительности труда...
Парранский поморщился, как от зубной боли.
Ломакин сказал:
— Аскольд Васильевич, мы знаем, что говорил Ленин...
— Как вам угодно, — Хитрово встал. — Разрешите?
— Не обижайтесь, — сказал Ломакин, — захватите эту директиву и... проводите ее в жизнь.
Хитрово ушел.
— Почему же для вас, Андрей Ильич, нет в этом открытия Америки? — спросил Ломакин, устроившись поудобней на диване рядом с Парранским.
Парранский насторожился и еще резче подчеркнул свою независимость.
— Вероятно, вам, Алексей Иванович, посоветовали провентилировать мозги своему заместителю?
Ломакин добродушно ответил:
— Представьте, вы почти угадали. Может быть, потянут вас на повышение. Трест реорганизуется в объединение, прибавится несколько заводов...
— В контору я не пойду, — решительно заявил Парранский, — сочинять директивы меня не учили. Люблю производство и ни на что его не променяю. А что касается Америки, скажу: мною она давно открыта. Конечно, не раньше Христофора Колумба. — Склонив голову так, что бородка уперлась в галстук, он продолжал: — На мой взгляд, инстанции, как вы их называете, рановато берут за жабры рабочего. У человека естественная потребность побольше заработать, «пусть кровь из-под ногтей», как говорится, а вы его в оглобли...