Среди этих самоопустошаемых людей выгодно выделялся Павел Иванович Коржиков: отнюдь не осанкой (ему ли соперничать с бывшими конногвардейцами, ныне бухгалтерами или архивариусами!), и не бывшими званиями (кроме гражданина, ему нечего было добавить к своей непримечательной фамилии), и не эрудицией (возможно, он скрывал ее, оставаясь молчаливым слушателем при любом столкновении мнений). Но Коржиков был окружен некоей тайной. Он всегда сохранял ровное расположение духа, не открывался собеседникам. И эта загадочность импонировала романтической неудачнице Муфтиной.
«В нем что-то есть, — нашептывала она своей подруге, жившей в более реальном, чувственном мире. — Таким я представляю себе Савинкова. Нет, нет, конечно, не внешне — Савинков напоминал демона, — а внутренне, в его скрытом ореоле. Ты заметила, любознательность Коржикова никогда не переходит в вульгарное любопытство. С ним интересно делиться своими мыслями, он глубокий, умный, сосредоточенный». Подруга отвечала заученно: «Дусенька, я обожаю тебя, ты всегда остаешься сама собой. Как я завидую твоей цельности, дорогая моя Муфточка!» И спешила, она постоянно спешила к своим обязанностям хозяйки дома.
В этот вечер Коржиков явился гораздо позже обычного. Отвесив общий поклон и поцеловав руки дамам, он по возбужденному лицу Муфтиной сразу же догадался, что она чем-то «переполнена». Вытащив из кармана греческие маслины, завернутые в пергаментную бумагу, он с учтивым поклоном передал их хозяйке, а та, развернув пергамент, закатила глаза в подобострастном восторге.
— Маслины? Неужели? Настоящие греческие? Они пахнут Сицилией!
В Сицилии хозяйка салона никогда не была и, пожалуй, не сумела бы указать на карте Грецию, хотя и воспитывалась в привилегированном учебном заведении.
Коржиков знал все недостатки хозяйки салона, но не показал виду, что знает их, покорно улыбнулся, открыв искусственные, слишком белые и слишком ровные, зубы и сказал:
— Они (имелись в виду маслины) созревали для вас на древних оливах...
Муфтину покоробило, когда ее подруга с милой непосредственностью отняла Сицилию у Муссолини и подарила ее Венезилосу, но Коржиков остался верен себе и не обидел замечанием запутавшуюся женщину.
— Вот этим вы еще больше импонируете мне, — сказала Муфтина, когда Коржиков присел возле нее и, вытащив платок, вытер вспотевшую под шляпой макушку.
— Благодарю вас, — ответил Коржиков и зрачок в зрачок, словно граф Калиостро (как подумала Муфтина), посмотрел на нее. — Вы хотели со мной поделиться чем-то важным... — И он назвал ее по имени и отчеству.
— Да. Безусловно, — начала она взволнованно. — Я, Павел Иванович, стала свидетельницей кошмарного случая... Возможно, я нахожусь в плену собственных эмоций, но это симптоматично для них... для тех... Вы понимаете, кого я имею в виду? — Коржиков кивнул головой и подвинулся к ней ближе вместе со стулом; на лице его отразилось сосредоточенное внимание.
Муфтина глубоко вздохнула, поправила кокетливым жестом локон, будто случайно упавший на лоб (она возилась с этим локоном не меньше двух часов, прежде чем добилась, чтобы он случайно падал на лоб), и стала подробно рассказывать о поразившем ее случае. Чувствуя живую заинтересованность Коржикова, она не жалела красок и не замечала, что собеседника трогали не ее эмоции, а голые факты. Интерес Коржикова обострялся тем, что Павел Иванович знал Квасова, хотя избегал встречаться с ним по целому ряду соображений. Но о них он не считал нужным распространяться перед этой экзальтированной особой.
Когда Муфтина закончила и, приложив одну руку к груди, выпила полстакана воды, Коржиков успел принять безразличную позу.
— Вы разрешите курить? — Вытащив портсигар и щелкнув крышкой, он предложил папиросу своей даме.
— О нет, нет! Не соблазняйте, Павел Иванович. Никогда не курила, хотя иногда так хочется забыться, одурманить себя!
— М-да... — многозначительно протянул Коржиков. — Меня взволновал и озадачил ваш рассказ об этом рабочем. Неужели начальник, коммунист осмелился его ударить?
— Ударил!
— И мастер останется безнаказанным?
— Уж не знаю, Павел Иванович. — Муфтина пожала плечами. — Если Квасов поднимет шум, то, конечно... Но Квасов не поднимет.
— Неужели он такой забитый, невежественный?
— Что вы! Квасов — это сгусток протеста. В нем бурлит возмущение России, скованной, опрокинутой навзничь.
— Но она вывернется?
— Кто?
— Россия, опрокинутая навзничь?
— Если соберется много таких, как Квасов, — да! — Муфтина сама не ожидала от себя столь безапелляционного вывода.
В это время за преферансом обсуждали «падение» Парранского, некогда тоже посещавшего салон. Говорил представительный, властный старик с аккуратно подстриженной седой бородкой и алыми молодыми губами.
— Я с ним учился, если хотите знать, и я уже старец, а он прыгает козликом.
— Почему же? — спрашивал партнер, только что открывший карты и глубокомысленно соображавший, можно ли получить лишнюю взятку на трефового валета. — Может быть, Андрей Ильич прибегает к этому, э-э, как его, китайскому снадобью... женьшеню?
— Нет, он просто подлец! — провозгласил старик. — Подлецы хорошо сохраняются до глубокой старости. Их ничто не волнует. Сегодня они продаются одному, завтра — другому.
— Позвольте мне снять у вас сорок? — Рука партнера умело выписывала цифры на разграфленном листе бумаги. — И не забывайте: Парранский произносится с двумя «эр».
— Он дважды разбойник. Вы его видите здесь? Нет. И не увидите, — басовито произнес бывший кавалергард, ныне работающий в Центросоюзе. — «Другие ему изменили и продали шпагу свою...» — пропел он фальшивым голосом. — Русская интеллигенция, смею вас уверить, всегда была швалью. Нигде с таким успехом не вербовались политические проститутки... извините, мадам. Но из песни слов не выбросишь. Рабочий стоит на своем, как скала. Крестьянин никогда не отойдет от хвоста своей коровенки. А интеллигент? Квашня — и только!
— Вы бы, Модест Карпович, лучше доложили почтенной публике, как вас, кавалергардов, Семен Михайлович из Ростова выпер, несмотря на явное преимущество ваше перед интеллигентами, — беззлобно, но с ехидцей укорил басовитого кавалергарда бывший судейский чиновник, ныне юрисконсульт одного из учреждений за китайгородской стеной.
Вслушиваясь в перепалку «самоедов», Коржиков улыбнулся чему-то своему и продолжил разговор с Муфтиной; судя по всему, он направлял его к какой-то своей цели.
— Вы меня заинтриговали, — сказал он вежливо, но без слащавости, — и вы меня обяжете, если дополните ваш рассказ кое-какими деталями. Не удивляйтесь. Мне кажется, если говорить откровенно и доверительно, неизбежный в будущем распад обусловят не эти интеллигенты, а Квасовы. Кто заполучит их, тот и одержит победу. Белый генерал всегда будет бренчать доспехами; типы вроде Савинкова всегда будут начинять бомбы и в одиночку прятаться в подполье; такие вот интеллигенты при любых режимах будут плакаться, бить себя в грудь, играть в карты и рассовывать копеечные выигрыши по карманам. А вот рабочий класс, Квасовы...
Муфтина впервые слышала от Коржикова такие откровенные речи, и они чем-то пугали ее, звали, куда ей вовсе не хотелось идти. У Муфтиной была повышенная мнительность, неодолимый страх перед грубой и непреклонной силой, правящей Советской страной.
Табачный дым в комнате казался ей пороховым. Форточек обычно не открывали: везде мерещились «уши ОГПУ». Дышать становилось труднее, а врачи подозревали у Муфтиной астму.
Коржиков охотно согласился проводить ее, и они, спустившись по темной лестнице в глухой переулок, пошли по направлению к Собачьей площадке.
— Смертельно устала, — жаловалась Муфтина, крепко опираясь на руку Коржикова. — Я устала от постоянной грубости, от бескультурья, от отсутствия элементарных удобств на работе, от окриков и понукания. За стенами учреждения человеку нужно выбрасывать из головы все, что относится к службе. А я не могу... Вот иду с вами, а мне мерещится Фомин, его наглость, слышится шум станков... Я легла бы под колеса трамвая, если бы знала, что они раздавят меня сразу насмерть. Но я боюсь очутиться в больнице Склифосовского изувеченной и живой...