Ожигалов загородил ему дорогу.
— Нет! Победителем отсюда не уйдешь. Меня ты не достал клинком до ленчика. Зачем деньги у подчиненных занимаешь?
— Подумаешь, барская косточка! Мастеровой всегда выкручивается перед получкой. Разве запрещено деньги одалживать?
— Разрешено одалживать и отдавать, а ты зажиливаешь! По кабакам мзду с рабочих собираешь. Пьешь, а государство расплачивается. — Ожигалов положил ему на плечо руку. — И по тебе может заплакать стружка... Помню, был у нас в части один тип, звали мы его Мародер-зануда. Этот тип за полфунта керенок плюнул на карточку своей покойной матери... Так вот, ты на него походишь, Фомин... Только наша мать еще не умерла! Не закопаешь ее. Наша мать — революция! — Ожигалов расслабленно отошел в угол, сел на железный ящик. — Кто тебе в душу поганой пакли напихал? Вытащу ее, а то задохнешься. Погибнешь! Меня вон упрекают, что тебе потрафляю, помогаю очки втирать: оба, мол, на гражданской меченые. А я сейчас готов кулаком тебе в переносье сунуть. Вот до чего ты меня озлобил!
Фомин спустился в цех, так до конца и не уяснив себе, что известно о нем секретарю ячейки. Знает ли он о реглане? А деньги придется отдать, особенно ненадежным и трепливым, а то еще по чьему-нибудь наущению поднимут вопрос. И расплатиться нужно как можно быстрее. Рекомендует не пить с рабочими, не ходить с ними в баню, загнать закоперщиков на стружку... Голова разламывалась от всех этих мыслей, и неприятно было ощущать свое полное бессилие. Надо вести себя разумно, не схватываться до поры до времени с Ожигаловым. «Плетью обуха не перешибешь». Надо выждать, присмиреть. Ожигалов наметил его отчет на четверг будущей недели. Просил дополнить и расширить. «Не забыть претензий» и более внятно вскрыть причины падения сменной производительности. Фомин знал: любая директива, спущенная сверху, должна быть выполнена внизу. Так же неуклонно будет выполнена и директива по упорядочению норм, из-за чего и загорелся сыр-бор. «Мародер-зануда...», «Плюнул на портрет матери...» Слова Ожигалова вызванивали в его мозгу, словно колокольцы.
Муфтина и мастер смены подсунули ему на подпись наряды на аккордные работы по кооперации.
— Подождем, надо разобраться, — буркнул Фомин и с отвращением бросил наряды в ящик стола.
Эта распроклятая «черная шкура», все напоминало о ней! А еще недавно он похвалился ею перед соседями по квартире и перед женой, никогда ему не перечившей из-за своего раболепного уважения к нему. «Знала бы ты, Авдотья, изнанку своего благоверного! — думал Фомин. — Со стыда сгорела бы, добрая женщина...»
Позвонил секретарь директора Стряпухин и своим тоненьким голоском попросил выполнить приказание директора: обеспечить назавтра явку группы рабочих по зачитанному им списку.
— Вы, что же, сами их выбирали? — спросил Фомин, записывая фамилии.
— Согласовано с партийной организацией, — ответил Стряпухин и повесил трубку.
В списке значилось несколько старых, опытных рабочих. Но что странно: были и молодые, такие, как Степанец и Бурлаков. Фамилия Квасова тоже значилась.
— Через вас ничего не проходило, товарищ Муфтина? — спросил Фомин, обдумывая фамилии вызываемых к директору рабочих. В глубине души он опять заподозрил: не по его ли делу подобраны свидетели?
Опасения его отчасти рассеялись, когда он осторожно поговорил с некоторыми из вызванных. Для каждого Фомин постарался найти приятное слово, будто невзначай спрашивал о разряде, о «претензиях».
Позвонил Ожигалову, сказал:
— Все-таки не понимаю, для чего вызывают рабочих.
Ожигалов прокричал так, что задрожала мембрана телефона.
— Я же тебе говорил: создается институт рабочих-инструкторов! Ты тоже приходи, естественно. Без особых приглашений.
К Фомину полностью вернулось душевное равновесие. Подозрения, глодавшие его, отступили на задний план. Можно было вздохнуть полной грудью.
Он отыскал Бурлакова.
— Учти, Николай: я тебя рекомендовал как самого зрелого, — беззастенчиво врал Фомин, стараясь склонить на свою сторону этого неуступчивого парня, близко знакомого Ожигалову; с ним нельзя было не считаться. — Извини, что за сутолокой забыл поздравить тебя с законным браком... — Фомин задержал в своей руке руку Бурлакова. — Поздравляю от всей души. Наташа — достойная девушка, наша, рабочая косточка.
На следующий день к назначенному времени в приемной директора собралось не менее тридцати человек. Предполагаемая реформа коснулась не только механического цеха, были здесь и рабочие из других цехов. Говорить старались тихо, не курили, подчиняясь установленному Стряпухиным порядку.
Директору Алексею Ивановичу Ломакину было немногим больше тридцати. Ему не пришлось по причине своего малолетства участвовать ни в первой мировой, ни в гражданской войнах; не мог он похвалиться боевым орденом или ранами, зато успел получить «трудовик». Следуя духу того времени, Ломакин носил полувоенный костюм, подчеркивающий стиль военного коммунизма.
Многими машиностроительными предприятиями управляли знаменитые люди — участники революции, гражданской войны. Индустрию вели надежные, волевые капитаны. Инженер-директор был еще редкостью: недостаток технических знаний возмещался революционной закалкой и дисциплинированностью.
Ломакин был деловым человеком, знал производство, прошел весь путь от рабочего до командира производства и потому больше многих понимал психологию вырастившего его класса. С рабочими он вел себя просто, но не панибратствовал, как зачастую поступали руководители, вышедшие не из рабочей среды. Волынщиков, горлопанов и тех, кто истерически вопил от имени пролетариата, он терпеть не мог и разгадывал этих п р о л е т а р и е в без микроскопа.
Для того чтобы все детали этого романа были ясны, не мешает напомнить о демократическом характере взаимоотношений, сложившихся в те годы между руководящими звеньями индустрии. Орджоникидзе, а он вел почти всю индустрию и был членом Политбюро, ценил Ломакина за оперативность в освоении серийных выпусков приборов, до зарезу необходимых стране. К Ломакину он относился, как и ко всем, кого любил, с отеческой строгостью; если бранил, то сильнее, чем тех, к кому относился хуже, а если хвалил, то скупо, чтобы «хороший кадр» не слишком задирал нос. Был случай, о котором Ломакин рассказывал с гордостью. Однажды после совещания на площади Ногина, в конференц-зале, нарком пригласил его и еще трех руководителей точной индустрии к себе на обед, в Кремль. Принимала гостей жена Орджоникидзе, Зинаида Гавриловна, женщина приветливая и общительная, из бывших учительниц, с которой Орджоникидзе познакомился в ссылке. Квартира Орджоникидзе находилась в старинном здании бывшего Потешного дворца, примыкавшего к кремлевской стене вблизи Троицкой башни.
Навсегда запомнил Ломакин обед (белый суп с кавказскими травками и цыплята, изжаренные на раскаленных камнях). Столовая была небольшая, с маленькими оконцами, прорезанными в толстых стенах, из окон были видны Верхоспасский собор, собор Двенадцати апостолов, Царь-пушка. О ней говорил Орджоникидзе, приводя пример первоклассного литейщика Ондрея Чохова, сумевшего три с половиной века назад отлить такую штуку в «преименитом и царствующем граде Москве», где «вы, потомки, никак не освоите ковкий чугун и литье в кокиль».
«Либо быстрее их пробежим, либо погибнем! — Рубящий жест правой руки сопровождал слова наркома. — Народ нам не простит, если загубим революцию. Драться мы умеем, разрушать старый мир умеем, а вот строить, экономически мыслить — не всегда... Рабочих не забывайте! Нельзя смотреть на них свысока, кичиться перед ними мандатами. Рабочие все смогут. Без них мы — фантазеры. Меряйте себя любовью рабочих, а не благодарностями треста или наркомата!..»
Почти все приглашенные к директору завода были налицо, за исключением двух-трех человек. Еще не появился Квасов. Стряпухин повертел карандашом возле его фамилии, спросил о нем Фомина.
— Предупреждали Квасова дважды, — сказал Фомин, — должен быть. Кстати, Семен Семенович, какая это шишка приехала к нашему директору?