Вернувшись с двумя стаканами крепкого чая, Серокрыл сказал:
— Сам заварил, пей. — Отхлебнул с удовольствием и посмотрел в окошко. Там простирался суровый пейзаж новостройки: котлованы, залитые дождями; тонкие металлические фермы; и на них, словно муравьи, скрюченные фигурки электросварщиков.
— Смотри, Фомин, — вырвалось у Серокрыла будто из самой глубины души, — черные люди ползут к небесам со своими яркими факелами. Думаешь, их тут золотом осыпали, великомучеников?
— Не думаю, — буркнул Фомин, поняв, к чему идет речь.
— А почему же они не гасят свои факелы? — Вопрос был поставлен в упор, и Фомин не видел никакой лазейки уйти от ответа. — Молчишь?
Пейзаж ушел за хвост изогнувшегося на повороте поезда, возникла новая стройка. Судя по крупному монтажу котлов, воздвигали теплоэлектрическую станцию, а поселок угадывался за склоном, откуда торчали кирпичные круглые трубы и что-то похожее на рудничный копер.
Серокрыл продолжал:
— Я многое покажу тебе, Фомин. Ты закис, обветшал на своей фабричонке и считаешь себя пупом всей планеты. Ты ошибаешься, Фомин. Те люди, которых ты решил испоганить в наше священное время, скоро затопчут даже память о тебе. Вместо того чтобы скакать впереди, ты окопался в обозе. Стал мародером. Молчишь? Пожалуй, лучше не молчать. Нет у тебя слов, да и не поверю я им, Фомин. Вот тут, — он шлепнул массивной ладонью по портфелю, — есть документ. Лучше бы сгорела та бумага, Фомин! Ты в той бумаге изображен в голом виде, во всем своем паскудстве...
...И вот третьи сутки непрерывной суеты. Исступленно мотался, буквально мотался по самому пеклу индустрии Серокрыл, и с ним его бывший комэск. Они смотрели, как топорами и пилами валили тайгу, выдирали огромные корчи и вгрызались в девственные недра земли; как отливали в лежачих опоках бетонные формы и как сотни людей с хрипением и натугой поднимали их; как ставили печи для выплавки стали и чугуна; как со скрежетом перетирали в стальных барабанах доменные шлаки, чтобы приготовить к зиме не застывающий на морозе цемент; как женщины стояли за несчастным пайком, не выпуская детей из онемевших рук, — и позже те же женщины крючьями таскали огненные ленты металла и утоляли жажду теплой водой из жестяных карцов.
— Хватит, довольно!.. — взмолился Фомин.
— Ты видел хотя бы на одном из них черный реглан?
— Не надо, прошу!..
Фомин сильно изменился. Мучительное отчаяние светилось в его глазах, а бывшему комбригу не жаль его.
— Хватит — значит, хватит! — наконец согласился он. — Хорошо, если до тебя дошло. Значит, нутро твое не успело зарасти шерстью. Достучалась до тебя наша партийная правда. Изумляться нами будут потомки, восторгаться, ценить наши муки и кровь. И не только те муки и ту кровь, что пролили мы в боях с белыми гадами. Там не только из кремней высекали мы искры, там глина обращалась в кремни. Ты пойми трудовой подвиг этих людей, и тогда под тобой не запляшет жеребец, занузданный в какой-то чужой конюшне. — Серокрыл закончил зловещим предупреждением: — А не поймешь — изгонят тебя из рядов коммунистов в такое время!
— Зачем ты меня мучаешь?! — взмолился Фомин.
— Я мучаю не только тебя. Вот ходил за тобой и проверял самого себя. А может быть, я ошибаюсь? Может быть, выросла стена между ними и нами? Может быть, нас втихую зовут дармоедами? Я ел ту же пищу, стоял за супом в длинном ряду, а получил стакан клюквы. Но я нигде ничего не крал, не брал взяток даже от тех подхалимов, что всучают ее незаметно, под видом услуг, под видом дарового обеда и якобы от души предложенной чарки. Завтра кончается твоя неделя. Завтра ты должен решить...
Заводской моторный катер в пять часов вечера отошел от причала и устремился вверх по реке, мимо крутых обрывов левобережья, мимо пристани, старых и новых пакгаузов и амбаров. Когда кончилось пристанское хозяйство и берег зазиял глубоким оврагом, будто рассеченный единым взмахом гигантской сабли, потянулась территория завода, издавна поставлявшего пушки, «пороховое зелье» я другой огнестрельный припас... На заводе плавили сталь, это было видно по застекленным верхам и заревам, полыхающим под крышами. В других корпусах ковали и вытягивали слитки, и грохот паровых молотов доносился до реки, словно утробный голос разгневанных великанов. Откованные стволы закаливали, потом обдирали, сверлили внутри, пристреливали...
Фомин стоял на катере, облокотившись на поручни и глядя в мутную, испещренную фиолетовыми разводами воду, думал об артиллерийском координаторе, о червяках из серебрянки. Выходит, они обернулись для него могильными червями. Мысль о смерти, о могильных червях вызвала в нем нервическую дрожь. Река несла свои просторные, глубокие воды к Волге. А там, далеко-далеко — пустынные степи, полыни на всю Калмытчину, где нет ни одного бугра, который мог бы задержать лучи заходящего солнца. Черный яр — и смертельная схватка, сабельный удар грудь в грудь — и соленая собственная кровь, хлынувшая потоком на грудь через распахнутый ворот гимнастерки. Эти воды несутся туда, к Черному яру, к светлому, омытому кровью прошлому, к временам, когда Митя Фомин мог честно и прямо глядеть в глаза не только своим однополчанам, но и всей армии.
Катер давно миновал пушечный завод и шел по стремнине. Слева поднимались островерхие хвойные леса, справа — тоже леса и бугры, поселки, стройки; от них никуда не уйти.
Уже несколько минут за Фоминым наблюдал Серокрыл, стоявший у другого, правого борта, а рядом с ним — товарищ из обкома, молодой и почему-то уже нервный человек. С такими товарищами из партийных органов редко приходится встречаться в обыденной приятельской обстановке. При деловых встречах они больше молчат, прислушиваются и каждое слово наматывают на ус либо играют в глубокомыслие.
Серокрыл в душе журил себя за то, что пригласил обкомовского работника.
— Ушица будет, товарищ Серокрыл? — уже второй раз допытывался работник обкома, согласившийся на прогулку не ради красот природы и величавой русской реки, а ради ухи, — в ней он понимал толк и заранее ощущал ее вкус во рту.
— Будет уха, — успокаивал его Серокрыл, не терпевший легкости в людях, отвечающих за трудные участки руководства.
Серокрыл думал не об ухе, а о решительном разговоре с Фоминым. Если раньше, дней пять назад, Серокрыл мог бы спокойно протянуть ему свой пистолет с полной обоймой, то после этих пяти дней у него появилось другое, более мягкое чувство к своему бывшему соратнику, опозорившему высокое звание ветерана.
Его никто не сумеет отстоять, сколько бы он ни каялся и как бы ни бил себя в грудь. Да и не станет каяться Фомин. Его можно сломать, но не согнуть. Посаженный за решетку агент снабжения и сбыта выдал Фомина полностью. Фомину кроме исключения грозило следствие, предваряющее, как правило, скамью подсудимых. Думая о Фомине, Серокрыл не мог не оглянуться вокруг себя и кое-что сопоставить. Вот подле него стоит обычный, ничем не примечательный молодой и честный партийный работник и ждет бесплатной ухи со спиртным в придачу. Приходя на завод, он, быстро справившись с делом, садится за стол, ни копейки не платит, даже к карману не потянется. И, насытившись, уходит с невинными глазами. Так он поступает всюду, куда приезжает контролировать, указывать, покрикивать на людей и разносить их за каждый выброшенный целковый. Некоторые из начальников тоже не всегда потянутся за своим кошельком, а «ничтоже сумняшеся» попьют, поедят и с неколебимым достоинством уезжают, как будто бы все так и нужно. И у них и мысли не промелькнет о том, что фактически они совершают-то преступление. Ведь нет же такого порядка, борются с этим, а делают так, черт возьми... Много, ой как много кожаных черных регланов расходится на дармовщину!..
Рассуждая так и мысленно выкапывая всю подноготную, старый комбриг старался отыскать хоть какое-то оправдание тяжелому преступлению, совершенному человеком, близким ему по духу и биографии. Если Фомин очистился от скверны, не будет упорствовать по гордости, его нужно спасти, взять на Урал, под свое крыло, и вновь разбудить в нем человека. Жестокий к врагам и неумолимый в своем справедливом гневе, вожак не был лишен сердца и способности трезво оценивать людей, если его глаз не ослепляла ненависть к пороку.