Орлов говорит о родственности этих двух поэтов по духу. Вероятно, она в неистовом темпераменте, когда все на пределе – «и отвращение от жизни и к ней безумная любовь»…
Не отсюда ли и мышление антитезами, о котором тоже говорится? Но не головными, а похожими на бешеную раскачку душевного маятника «отвращение – любовь». Но не объясняем ли мы тогда последнюю депрессию чисто психологически – такой раскачкой? Может быть, Блок должен был бы продолжаться, но полное нервное истощение да сердце остановилось?
Ведь и быт-то какой был. Любовь Дмитриевна посылает мать Блока торговать на толкучке на пропитание. Распри между женщинами доходят до того, что Блок произносит жестокую фразу: «Только смерть одного из нас троих может помочь». «До чего же обе они не умели его беречь», – не удерживается от возгласа-комментария Орлов, со всей страстью сопереживающий Блоку.
Вот ведь и поездка в Москву по примеру прошлого года – всего за два с половиной месяца до смерти – была на этот раз как «тяжелый трудный сон, как кошмары». Уже ничто не может поднять больного, издерганного, истощенного Блока…
И вот возникает вопрос: с одной стороны, мы все тщательнее проникаем в бытовые и психофизиологические причины конца, а, с другой стороны, не подменяем ли мы при этом бытовым мышлением широкий исторический взгляд на такое глубочайшее явление, как Блок? Блок сумел принять революцию, но, вместе с тем, он умер, потому что умерла эпоха, которую он олицетворял. Нечто подобное говорили многие, вспомним Маяковского.
Да и сам Блок за несколько месяцев до смерти пишет удивительные «Ни сны, ни явь», где в элегическом тоне говорит об исторической усталости: «Всю жизнь мы прождали счастия, как люди в сумерки долгие часы ждут поезда на открытой, занесенной снегом платформе. Ослепли от снега, а все ждут, когда появятся на повороте три огня.
Вот, наконец, высокий узкий паровоз; но уже не на радость: все так устали, так холодно, что нельзя согреться даже в теплом вагоне.
Усталая душа присела у края могилы. Опять весна, опять на крутизне цветет миндаль. Мимо проходят Магдалина с сосудом, Петр с ключами; Саломея несет голову на блюде…»
Соблазнительный аргумент в пользу исторической трактовки, но… Не поленитесь, полистайте письма Блока, и что такое? В письме к задушевному другу Евгению Иванову, помеченном 1910 годом, вы читаете: «Милый Женя..! Какая тупая боль от скуки бывает! И так постоянно – жизнь „следует“ мимо, как поезд, в окнах торчат заспанные, пьяные, и веселые, и скучные, а я, зевая, смотрю вслед с „мокрой платформы“. Или – так еще ждут счастья, как поезд ночью на открытой платформе, занесенной снегом..»
Вот когда еще явился эмбрион позднейшего иносказания. Вот когда уже было пережито подобное же состояние, да и не однажды. Значит, все-таки жизнь Блока подчинялась этой неумолимой раскачке маятника «отвращение – любовь». Так был ли придуман этот маятник или в контрастной смене самоощущений все существо натуры, а значит, и поэзии Блока?
Это замечательно уловлено в «Гамаюне», где само чередование глав и главок передает этот естественный ритм спадов и подъемов, отчаянья и воодушевления Блока. Да, Орлов постоянно говорит о двойствах натуры Блока и даже о его дурной наследственности по обеим линиям – материнской и отцовской.
Но означает ли это отмену историзма, или это преодоление того, что я назвал бы форсированным историзмом, пренебрегающим натурой художника? И я посчитал бы такое преодоление одной из главных заслуг этой книги. Ведь такое преодоление давно назрело в теоретической мысли.
Есть наивная, житейская точка зрения на поэзию. Она исходит из представлений о натуре поэта. Пушкин был-де солнечным, а Лермонтов мрачным. Есть историческая точка зрения: «дней александровых прекрасное начало» затребовало солнечного Пушкина, а мрачная эпоха николаевской реакции – угрюмого и желчного Лермонтова.
Представляется мне, что «Гамаюн» преодолевает односторонность тех и других. Эта книга ведь о том, как непросто сходятся натура художника и история.
Не надо думать, что исторический тип человека это как бы игла адаптера, послушно бегущая по звуковой дорожке. Но не надо думать, что и дорожка генетической матрицы делает человека своим рабом в его историческом бытии. Мне представляется, что в «Гамаюне» (хотя это и не сформулировано) человек улавливается в какой-то сложной и двойной зависимости между той и другой матрицей, историей и своей первородной натурой.
Эпоха не рождает и не нивелирует нервно-психологические типы, но она опирается на подходящие для своего самовыражения. Для разных граней – разные типы. Блоку выпало быть на самом изломе. На самой точке кипения. Жить в постоянном духовном и нервном перенапряжении, что истощило его силы. Так завещала ему натура. И так воспользовалась этим завещанием история. Это и было «личной жизнью в истории». Это и показано в «Гамаюне».
Что же остается читателю? Перечитывая книгу, уже не «залпом», «раздвигать» в своем сознании отдельные ее главы, а значит, и отдельные главы блоковской жизни, не теряя, конечно, ее общей перспективы. Ибо жизнь эта необъятна по духовной насыщенности.
Вероятно, современному человеку, достаточно погруженному в ежедневную работу и быт, невозможно да и не нужно жить в том духовном перенапряжении, в каком прожил Блок, но знать его и помнить сердцем, как о нравственной мере бытия, необходимо.
Что же касается стихов Блока, то, может быть, как это иногда случается, в письме, в мимоходом брошенной реплике к случайному корреспонденту он сказал то, что мог бы сказать и нам, наследникам его жизни и его творчества: «Последняя просьба к Вам: если Вы любите мои стихи, преодолейте их яд, прочтите в них о будущем».
А. ПИКАЧ