Гитарная струна вообще сильно звучала в поэзии тех медленно тянувшихся лет. От духоты и скуки люди очертя голову бросались в цыганщину, и, как Феде Протасову из «Живого трупа», какая-нибудь «Канавэла» или «Не вечерняя» переворачивала им душу, «открывала небо»,
Вот она – апухтинская нотка…
В ректорском доме продолжала собираться молодежь – и кудлатые «идейные» студенты, и «мыслящие» офицеры милютинской закваски, и среди них – девически юная мать, соломенная вдова. Расставшись с Александром Львовичем, Аля пришла в себя – поправилась, похорошела и повеселела.
Молодежь развлекалась, а на другом конце дома, в тихой детской, под боком у прабабушки, «ребенок – не замешан, спит в кроватке, чисто и тепло». А утром, в кабинете деда, сидя на полу, рассматривает картинки в тяжелых томах Бюффона и Брема, и «няня читает с ним долго-долго, внимательно, изо дня в день:
Все это вспомнилось через много лет:
Когда старика Бекетова отстранили от ректорства и семье пришлось покинуть гостеприимный старый дом на берегу Невы, начались переезды с квартиры на квартиру – с Пантелеймоновской на Ивановскую, оттуда – на Большую Московскую. Блок смутно запомнил «большие петербургские квартиры с массой людей, с няней, игрушками, елками…». С Пантелеймоновской его водили гулять в Летний сад – как примерно лет за семьдесят перед тем monsieur l’Abb водил Евгения Онегина.
С фотографий тех лет на нас глядит очаровательный нарядный мальчик, «маленький лорд Фаунтлерой», ясноглазый и русоволосый, весьма благонравного вида. На самом же деле он рос живым, шаловливым, обожал шумные игры – в конку, в войну, с беготней и криками, в картонных латах и с деревянным мечом.
И еще была «благоуханная глушь маленькой усадьбы», без которой непредставимы ни жизнь, ни поэзия Александра Блока.
После «эмансипации» дворянские земли, перешедшие в руки маклаков, подешевели. В 1874 году Андрей Николаевич Бекетов, получивший небольшое наследство, по примеру и совету своего друга Дмитрия Ивановича Менделеева, который уже девять лет владел именьем в Подмосковье, в Клинском уезде, нашел в тех же местах усадьбу и для себя. Бекетовское Шахматово лежало в семи верстах от менделеевского Боблова.
Усадьба была и в самом деле невелика: скромный, еще начала века, помещичий дом со службами и садом и сто двадцать пять десятин земли, почти сплошь под лесом, который не успели свести до конца.
Местность кругом была холмистая, изрезанная крутыми оврагами. Горбились серые деревни, белели церкви, поставленные, как всегда, с тонким расчетом – то на холме, то под холмом. Неподалеку были расположены старинные усадьбы Татищевых, Батюшковых, Фонвизиных (здесь в свое время живал автор «Недоросля»).
От ближайшей железнодорожной станции Подсолнечная (по Николаевской дороге) с большим торговым селом, земской больницей, постоялыми дворами – семнадцать верст, сначала по шоссе, потом – ухабистым проселком, через болота, гати, поемные луга и раскинувшийся на много верст казенный Прасоловский лес. После глухого ельника как-то вдруг, неожиданно на пригорке возникало Шахматово: несколько крыш, тонувших в густых зарослях. Деревни рядом не видно. Дорога упиралась прямо в ворота.
К дому подъезжали широким двором, заросшим травой и с большой куртиной шиповника посередине. При самом въезде стоял флигелек с крытой галерейкой, обнесенный маленьким садиком, где жарко цвели прованские розы. По краям двора располагались изрядно обветшавшие службы.
Другой стороной дом выходил в сад. С террасы, смотревшей на восток, открывалась необозримая русская даль – лучшее украшение Шахматова. Перед террасой были разбиты цветники. Чуть подальше, под развесистыми липами летом ставили длинный стол, за которым происходили все трапезы, шумел вечный самовар и варилось бесконечное варенье.
Тенистый сад спускался с холма. Вековые ели, березы, липы и серебристые тополя вперемежку с кленами и орешником составляли кущи и аллеи. Много было старой сирени, черемухи, тянулись грядки белых нарциссов и лиловых ирисов. Боковая дорожка выводила к калитке, а за нею прямая еловая аллея круто спускалась к пруду. По узкому оврагу, заросшему елями, березами и ольшаником, бежал ручей. За прудом возвышалась Малиновая гора. Со всех сторон усадьбу обступал густой лес.
Усадьба была куплена со всем хозяйственным обзаведением, оставшимся еще от прежнего помещика. Старый деревянный одноэтажный с мезонином дом был невелик, но крепок и довольно наряден со своими белыми ставнями, белыми же столбиками и перилами террасы и зеленой крышей. Стены в комнатах оставались не окрашенными и не оклеенными обоями, а вощеными, с орнаментом перепиленных суков. Стояла старинная ореховая и красного дерева мебель и «пьяно-каррэ» (нечто вроде клавесина), в каретнике – рессорная коляска. Выездная тройка буланой масти, рабочие лошади, коровы, свиньи, куры, гуси, утки, собаки – все перешло к новым владельцам.
Бекетовы хозяйничали плохо, неумело, убыточно, но дорожили поместной обстановкой Шахматова, в значительной мере уже иллюзорной. В этом тоже сказывалась живая память старины, неодолимая власть стародворянских традиций. В семье всегда подчеркивалось, что живут они не на даче, а «в деревне», – дачная жизнь считалась синонимом мещанской пошлости.
Жили в Шахматове очень уединенно. Старики, устав за зиму от обязательных и необязательных встреч, стремились к полному одиночеству. Гости были редкостью, с соседями почти не знались.
Блока привезли в усадьбу младенцем. Он проводил там каждое лето, – в последний раз приехал на несколько дней в июле 1916 года. Он нежно любил этот «угол рая», в котором пережил лучшие дни, часы и минуты. И уже в самом конце, умирая, думал о своем Шахматове, о своей «возлюбленной поляне» и слабеющей рукой набросал жившую в его воображении картину прошлого.