Задача состоит, следовательно, в том, чтобы из необозримого наследия старого классического и романтического искусства взять то, что в наибольшей мере может; послужить духовно-нравственному воспитанию сегодняшнего человека. Прежде всего это – героика: могучие страсти Шекспира, революционный пафос Шиллера, поэзия борьбы и подвига. «Этому искусству суждено свершить еще много великих дел, прежде чем его сменит новое, непохожее на старое; не полупохожее, какое мы теперь часто видим, а совсем непохожее, как весь мир новый будет совсем не похож на мир старый».
Большой драматический театр, по самому назначению своему, не может быть театром опытов и исканий. Но он должен чураться также и «каменной неподвижности, застывшей верности незыблемым канонам»: «Мы – равно не искатели и не академики». В Шекспире, Шиллере и им подобных нужно найти насущный хлеб для нашего времени.
Обращаясь к актерам, Блок призывал их силой таланта и вдохновения вовлекать нового зрителя в «громадные и вечно новые миры искусства», которое обладает чудесной властью – «сделать человека – человеком». И на все, что касалось их миссии и их работы, смотрел он с высоты нынешнего исторического дня.
«Мастерство – дело рук человеческих; для этого надо только больше думать, внимательнее прислушиваться к миру, учиться скромности, больше ходить перед событиями с непокрытой головой; тогда – остальное приложится; сама наша великая эпоха учит этому, открывая для нас, любящих искусство, ясный путь».
Он говорил с актерами на своем языке: чем больше они будут чувствовать единый, связующий их музыкальный ритм, тем радостней будет их общая работа. Он говорил о музыке, а сквозь толстые стены театра доносилась канонада: кронштадтские форты и линкоры Балтийского флота отбивали наступление Юденича.
В тяжелейших условиях актеры и все другие работники театра трудились дружно и самоотверженно. Громадный консерваторский зал почти не отапливался, полный свет давали только вечером. Репетировали в шубах, валенках и шапках, в полутьме, замерзший грим разогревали на свече, сами согревались крутым кипятком, из-за нехватки рабочих сцены сами ставили декорации. «Это были незабвенные для нашего театра времена», – вспоминал потом Н.Ф.Монахов.
И душой театра, человеком, который объединял актеров, таких разных и таких капризных, и умел вдохнуть в них волю к творчеству, все они единогласно называли Александра Александровича Блока. «Его медленных, тихих слов слушались самые строптивые», «в нашей среде он был мерилом справедливости», «Александр Александрович – наша совесть».
Он помогал актерам проникнуть в глубины Шекспира, рассказывал им о романтизме, учил их, как нужно читать русские стихи, а больше всего – учил мужеству. «Пожелаем же и мы все друг другу той пристальной мужественности и той духовной собранности, без которых сейчас немыслимо ни работать, ни жить».
С новой силой охватила его давняя и прочная, с юных лет жившая в нем любовь к театру, к самому театральному быту, к будням репетиций и праздникам премьер. «Театр, кулисы, вот такой темный зал – все это я люблю… – признавался Блок. – Я ведь очень театральный человек».
Репетиции зачастую затягивались до поздней ночи. Блок не уходил до конца, смотрел из партера или боковой ложи бельэтажа, никогда не вмешивался, но все подмечал и запоминал, чтобы сказать потом. И если имел свое мнение, был настойчив и неуступчив.
На сцене повторяется один и тот же выход – в пятый, в шестой раз. Блок морщится и чуть-чуть поводит головой, будто ему мешает воротник, на каждое неверно сказанное слово, на каждое неверное движение. Режиссер спускается в темный зал: «Ну, как, Александр Александрович, – ничего?..»
Он вникал во все мелочи… Вот он заходит в антракте к актрисе в уборную:
– Что с вами?
– Нездоровится… А что, заметно?
– Мне заметно… движения рук вялые, нечеткие…
В другой раз актриса мерзнет в открытом платье. Блок озабочен, просит художника придумать какую-нибудь утепляющую деталь туалета – и не столько ради застывшей актрисы, сколько ради зрителя, которому разрешено не снимать верхней одежды: на сцене – знойная Испания, сады Аранжуэца, а героиня дрожит…
С жадным интересом присматривался Блок к новому зрителю. Шубы, шинели, папахи, валенки, вьется пар от дыхания… Блок в ложе, но неотрывно глядит не на сцену, а в зал – на усталых, полуголодных людей, может быть, никогда раньше и не бывавших в театре, а сейчас так напряженно внимающих пылкому маркизу Позе, так открыто сострадающих Дездемоне или Лиру.
Некоторые спектакли давали специально для красноармейцев и моряков, уходивших на фронты гражданской войны. На этот случай Блок писал вступительные речи и иногда сам читал их перед еще не поднятым занавесом.
Язык речей прост и возвышен.
«Вдумайтесь в то, что вы сейчас увидите. Легко ли, сладко ли жить той волчьей стае, которая осталась царствовать на земле после того, как погубила все доброе? Нет, такая жизнь – не жизнь… Рядом с этим злом и ложью – каким радостным светом сияют добро и правда! Разве не счастливее и не полнее была каждая минута короткой жизни этих юношей, преданных и замученных негодяями? Взгляните, какая у них легкая походка, как горят их глаза, как пламенны их речи!»
Это – о «Дон Карлосе».
Сейчас, прямо со спектакля, зрители уйдут на войну. А здесь, в выстуженном театральном зале, строгий человек в белом свитере под черным пиджаком говорит, что нет и не будет на свете более мощных орудий, чем литература и театр. Что перед ними любая пушка! И пока владеет людьми «боевой дух», чье сердце не откликнется на «громовой крик страдания, гнева и революционной мести», брошенный Карлом Моором: «На тиранов!»
Отклик и был мгновенным. Когда на сцене возглашали «Пули – наша амнистия!», в зале начиналась овация.
… В дни наступления Юденича вся труппа провожала на фронт рабочего сцены – молодого большевика Ивана Власова. Напутственное слово за всех сказал Блок. Слышался отдаленный гул орудийной пальбы. Тверской паренек в шинели не по росту стоял навытяжку, как в строю, перед первым поэтом России и слушал обращенные к нему слова мужества и веры.
Так запомнил эту сцену проводов один из провожавших.
А Иван Власов погиб в первом же бою…
3
Тяжело было жить и работать в Петрограде в эти годы. Вся страна переживала неслыханно трудное время, но в Петрограде разруха сказалась с особенно беспощадной силой. У бывшей столицы словно перерезали кровеносные сосуды… Лишения казались невыносимыми, и никто, конечно, не мог представить себе, какие чудовищные испытания переживет этот город двадцать два года спустя.
Под новый, 1919 год Блок записал: «Мороз. Какие-то мешки несут прохожие. Почти полный мрак. Какой-то старик кричит, умирая от голоду. Светит одна ясная и большая звезда».
И чем дальше, тем было все тяжелей.
Петроград обезлюдел и затих. Исчезла толпа, заливавшая Невский. Изредка продребезжит трамвай, проскрежещет автомобиль. Озабоченные, некормленые люди бегут мимо заколоченных витрин, наглухо закрытых подъездов.
Словно еще темнее стали недвижные, стылые воды каналов. Плесневеют и рушатся их гранитные ложа, редеют узорные ограды, выпадают кирпичи, выцветают краски. Сквозь торцы и булыжник пробивается трава. С каждой опустошительной зимой все больше голых, обглоданных домов. Все, что может гореть, разобрано, растащено, распилено на дрова.
Зоркие художники запечатлели суровый облик и нищенский быт тогдашнего опустевшего, изголодавшегося, тифозного Петрограда.