Блок отозвался через несколько дней, чудесно обыграв слово «роза». У него это уже не мистический символ из драмы «Роза и Крест», но вполне реальная Роза Васильевна – дородная спекулянтка, прижившаяся на мраморной лестнице «Всемирной литературы» и торговавшая по безбожным ценам папиросами, мылом, какими-то самодельными лепешками и колбасками. Многие лебезили перед нею, выпрашивали у нее кредит, воспевали ее в стихах, но увековечил ее Блок.
И дальше шли длинные куплеты – каждый тоже на одинаковые рифмы. Блок подобрал их на долгом пути с Моховой на Пряжку, но когда стал записывать, многое позабыл.
Кончалось стихотворение упоминанием о потомках, к суду которых апеллировал Чуковский:
Это было сочинено 6 декабря 1919 года.
4
Таким еще он и казался, да и был на самом деле – не хрупким и не ломким. Любовь Дмитриевна удостоверила, что физически он «начал чуть-чуть сдавать» лишь за год до смерти.
Конечно, время наложило на него свою печать. Он не то чтобы постарел, но потускнел и усох. Если в эпоху «снежных масок» в нем было нечто от Уайльда, то теперь он стал разительно похож на Данте с флорентийской фрески Джотто: строгое, печальное, темноватое, словно обожженное, лицо немолодого человека. Медальный профиль заострился, внимательные светлые глаза стали совсем грустными.
Люди, встречавшиеся с Блоком повседневно, замечали, как быстро, почти мгновенно менялся он на глазах в зависимости от душевного своего состояния. Когда ему было худо, лицо серело, рот скорбно сжимался, удлинялся нос, глаза гасли – он весь сникал. А когда бывал в духе – светлел и молодел, прямил стан и плечи, и походка становилась, как в юности, легкой и упругой, и окаменевшее лицо нет-нет да озаряла открытая, нежная, почти детская улыбка.
Таким увидели его в Москве в мае 1920 года.
Его позвали туда выступать на открытых вечерах. Поехал неохотно, ради того, чтобы заработать хоть сколько-нибудь денег. Но москвичи, особенно молодежь, встретили его так горячо, так сердечно, что встреча не могла не расшевелить замолчавшего поэта. После трудных и нудных петроградских будней он явственно ощутил веяние своей всероссийской славы.
По Москве были расклеены небольшие, розового цвета афиши: «Политехнический музей. Поэт Александр Александрович Блок (приезжающий из Петрограда) прочтет свои новые произведения. С докладом о поэзии А.Блока выступит профессор Петр Семенович Коган».
За одиннадцать дней, проведенных в Москве, Блок побывал в Художественном театре, где все еще «думали» о постановке «Розы и Креста», встречался и подолгу говорил по телефону со Станиславским, посмотрел репетицию оперетты «Дочь мадам Анго», навестил своих родственников Кублицких, повидался со старыми знакомыми, заглянул в университет на заседание Общества любителей российской словесности, по вечерам прогуливался по весенней Москве, облюбовав скамейку в сквере возле храма Христа Спасителя, откуда открывался широкий вид на Замоскворечье. Посиживая здесь, он читал своей спутнице стихи – Лермонтова, Баратынского, свое.
Спутница эта – Надежда Александровна Нолле, жена П.С.Когана. (Блок и остановился у Коганов – в самом высоком тогда, восьмиэтажном доме на Арбате.) Она была давней и стойкой почитательницей поэта, еще в 1913 году анонимно посылала ему цветы, потом они познакомились, с 1918 года деятельно переписывались: Надежда Александровна вникала во все дела Блока, близко принимала к сердцу его заботы, старалась всячески помочь ему. В Москве она сопровождала Блока всюду и на его выступлениях с замечательным отсутствием такта восседала на эстраде, вызывая в публике нездоровое любопытство и лишнее оживление.
Выступления же проходили триумфально. Было все, что полагается, – столпотворение у входа, толкотня в артистической, переполненная Большая аудитория Политехнического музея, шквал рукоплесканий после каждого прочитанного стихотворения, восторженный визг поклонниц, цветы и записки, раздача автографов…
Первое выступление состоялось в воскресенье 9 мая, когда на всю Москву гремела канонада – такая сильная, что лопались и вылетали оконные стекла. Это по случайной небрежности взрывались артиллерийские склады на Ходынском поле.
Это Марина Цветаева написала в тот же памятный день, вернувшись из Политехнического.
Успех Блок имел чрезвычайный. Когда он появился (после Когана и артистов Художественного театра, читавших его стихи), все встали. Он раза два оглянулся вокруг – несколько удивленно, и крепко взялся обеими руками за спинку стула. Читал охотно и много. Во втором отделении читал уже среди толпы, хлынувшей и на эстраду. Последним прочитал, как всегда, «Девушка пела в церковном хоре…».
Другая московская поэтесса, Вера Звягинцева, на всю жизнь запомнила его голос:
Когда Блок вышел после окончания вечера на улицу, толпа молодежи ждала его с цветами и проводила до Ильинских ворот.
С таким же успехом прошли еще два выступления в Политехническом.
Блок оживился, повеселел, много шутил, рисовал забавные шаржи – Изору в образе «синего чулка», с очками на носу, Бертрана в красноармейском шлеме, с винтовкой.
В более интимной обстановке читал он 14 мая во Дворце искусств – в старом, еще допожарном особняке графов Соллогубов на Поварской (так называемый «дом Ростовых»), где вот уже много лет помещается правление Союза писателей.
Сюда, в белый зал, послушать Блока собрались люди искусства – литераторы, художники, актеры. О том, как проходила эта встреча, можно составить представление по одному крайне своеобразному документу. Это – несколько страничек из дневничка восьмилетней Али Эфрон, дочки Марины Цветаевой. Они подкупают непосредственностью, достоверностью и точностью детских наблюдений.
«Чуть только расселись, в толпе проносится шепот: „Блок! Блок! За стол садится…“ Все изъявляют безумную радость. Деревянное вытянутое лицо, темные глаза опущенные, неяркий сухой рот, коричневый цвет, весь как-то вытянут, совсем мертвое выражение глаз, губ и всего лица… (Блок читает из „Возмездия“.) Все аплодируют. Он смущенно откланивается. Народ кричит: „Двенадцать! Двенадцать, пожалуйста!“ – „Я… я не умею читать Двенадцать“.. – „Незнакомку! Незнакомку!“ – Блок читает „Утро туманное“… читает: колокольцы, кольцы. Читает деревянно-сдержанно-укороченно».
Дальше – интересно о Марине Ивановне Цветаевой: «Я в это время стояла на голове какой-то черной статуи, лицо которой было живее, чем у самого Блока. У моей Марины, сидящей в скромном углу, было грозное лицо, сжатые губы, как когда она сердится. Иногда ее рука брала цветочки, которые я держала, и горбатый нос вдыхал беззапахный запах цветущих листьев. И вообще в ее лице не было радости, но был восторг».