Но мы говорили об эстетическом заряде жизненной изнанки лирики и тогда уж вернемся к ней. Я вспоминаю о жизни толстовской Анны возле Каренина, когда узнаю о жизни Садовской. «Жизнь не очень приласкала красавицу», – замечает Орлов. Безрадостное начало в безрадостной семье на Херсонщине, а после брак с видным чиновникам почтенного возраста. После встречи с Блоком – еще хуже. Крайне болезненные и вечно больные дети. Когда выросли, разлетелись кто куда. Умирает муж. В голодном 1919 году одинокая, старая женщина идет пешком в Одессу, питаясь по пути колосьями пшеницы, чтобы не умереть с голоду. В крайнем физическом и душевном измождении попадает в больницу. По случайности (как она могла случиться?) врач – любитель Блока, угадавший в ней по инициалам героиню стихов его. Здесь она впервые узнает об этих стихах. Но и у нее все, что осталось от жизни, – связка блоковских писем.
И если в книге Орлова постоянно встречаются письма и стихи, то вот как они встретились в жизни. Нарочно не придумаешь (да, и предупреждает автор в предисловии к «Гамаюну», что пишет, «не допуская нн малейшего вымысла»). Вроде бы и на слащавую мелодраму похоже, но так придумала сама жизнь, а это многое меняет.
И вот теперь только приведу замечание о курортном романе, сделанное тетушкой Блока по свежим следам: «Она помыкала им, кокетничала, вела себя дрянно, бездушно и недостойно». Версии, версии, версия – кстати, и тетушка в поздней книге о Блоке скажет о том же в тонах идиллических. И ни одна версия, ни одно свидетельство полной истиной не являются, да и не могли быть все известны друг другу в те далекие времена.
И получается почтя невероятное. Мы, в каком-то отношении, знаем о людях той поры больше, чем они сами знали о себе. И только потому, что любая эпоха течет во множество рукавов, частных судеб и неизвестных друг другу свидетельств. И только в подобной книге такие документальные «ручейки», «рукава» впервые сливаются воедино для взаимной оглядки.
Я выделил для укрупненного анализа именно эту новеллу, потому что в ней рельефно выступают особенности лепки художественного образа на документальной основе, которые в целом характерны для «Гамаюна». Потому еще, что эта история уникальна по столкновению человеческих судеб, но при том в ней меньше той сложности, над которой читатель будет раздумывать сам, вникая в отношения, скажем, Блока с Любовью Дмитриевной.
Скажем лишь вкратце. Три любви Блока – к Менделеевой, Волоховой, Дельмас – рисуются Орловым как три попытки обретения личного счастья, но кончаются они крахом, слишком рано понял Блок: двери распахнуты на вьюжную площадь. Вьюжные вихри волоховского цикла и «Двенадцати» разнятся, но и перекликаются. История прорастает сквозь личные судьбы, это верно, но при этом и ломает их, вовлекая в свой водоворот.
При том, что у каждой любви свое лицо, Орлов интересно усматривает сквозной мотив Блока в ощущении женской стихии. Дельмас – точно так же, как до этого Волоховой, – он страстно внушает мысль о ее «непостижимости». Ему непременно мерещится в возлюбленной такой запас стихийных сил, о котором она сама не подозревает. Волохова у него «с мелкими рабскими чертами и огромной свободой». Блок словно бы обуян жаждой раскрепостить в женщине те неслыханные внутрение силы, которые прозревал. Но было ли это все на самом деле? Какие-то действительные черточки своих героинь он раздувал до непомерности – таковы уж свойства его натуры. Какую-то минуту они могли выдержать отсвет этой непомерности, но внутренних ресурсов ее поддерживать не хватало.
Это была живая страсть, но это было больше, чем любовь, и даже больше, чем жажда творческого союза. Это была жажда видеть свою эстетику живьем. Как бы там ни было, женщины Блока не были так уж заурядны, но не могли и не хотели стать его эстетической концепцией во плоти.
Мучительная для Блока нераздельность, но и неслиянность жизни и искусства. Первой это заметила проницательная Любовь Дмитриевна: «Вы навоображали про меня всяких хороших вещей, и за этой фантастической фикцией, которая жила только в Вашем воображении, Вы меня, живого человека с живой душой, и не заметили, проглядели…»
Но Любовь Дмитриевна не только восставала, она и охотно подхватывала тон писем Блока, и реальный мир преображался для нее его стихами. Но жизнь шла стремительно дальше. И Блок стремительно шел дальше. Перечитывая книгу, видишь, как извилисты были отношения жизни и стиха. Вот наконец-то решились они с Любовью Дмитриевной уйти из-под ревностного ока матери, зажить самостоятельно.
Новое нехитрое жилье и житейская перемена тут же отзываются циклом «Мещанское житье» – сменой творческого ракурса, его очевидной демократизацией. Та же самая жизнь увидена глазами разночинного двойника.
Ну а в самой жизни? Не слишком ли поздняя перемена? Пошел разброд в душе и жизни Любы. Уже неизбежно в жизни Блока явится «темная» Волохова. И вовсе не негаданно. Опять же Орлов тонко подмечает: является запись в дневнике о предчувствии дионисийского цикла. Волохова словно бы является на зов творческой воли Блока, вдохновительницей цикла предрешенного, зацепкой для его эстетического поиска в ту минуту.
А Дельмас? Отринуто прочь декадентское упоение. Блок хочет слышать голос народной страсти. В стихийном женском характере брезжит для него нечто большее – Кармен, «цыганщина», народная стихия, Россия… Вот куда тянет Блока…
Получается опять почти невероятное. Читателю очевидна необузданная впечатлительность, с какой Блок переживает влюбленность. Но сама эта впечатлительность, как оказывается, жадно искала корма творческому импульсу, новому витку творческой эстетики Блока. И если уж самое интимное является у Блока в мировоззренческом свете, то что и говорить о других связях и отношениях поэта.
«Гамаюн» дает почувствовать со всей силой, как оставался Блок целеустремлен и независим в людской, жизненной и творческой чересполосице. Мелкая рябь литературной игры не для него. Не для него кружковые интересы и круговая порука. Живым инстинктом он тянется к здоровому дарованию Горького, хотя его «Летопись» имеет репутацию недружественного журнала. Тем же инстинктом он привечает юную Ахматову, резко отвергая ее сотоварищей по поэтическому цеху. Он запомнит удачу своего мейерхольдовского «Балаганчика», но непримиримо резок к вырождающейся мейерхольдовщине. После «Двенадцати» не подают руки. Он неколебим.
Но при этом вот что писал Блок в мрачную минуту матери: «Мама, ты совершенно напрасно беспокоишься… Ведь путь мой прям, как все русские пути, и если идти от одного кабака до другого зигзагами, то все же идешь все по тому же неизвестному еще, но, как стрела, прямому…»
О зигзагах здесь не только в буквальном смысле. Прямизна блоковского пути – и это хорошо дает почувствовать Орлов – в чересполосице идейных исканий вынашивалась. Она терялась при взгляде на метр вперед или на год назад. Но «дальней цели путеводительный маяк» ее неизменно и тотчас же обнаруживал.
Блок, естественно, дышал отравленным воздухом своей эпохи и ядами декаданса в петербургских салонах. Надо было увлечься, прежде чем отречься. Блок жил интенсивно, в духовном перенапряжении. Ежеминутно свое слово рождалось в столкновении с чужим. В «Гамаюне» есть прежде всего этот воздух времени. Не просто идейные искания Блока и вокруг него, но то, что мы уже назвали историей в живых лицах.