Последний период жизни Блока Орлов рассматривает с особой и необходимой тщательностью. Если нет нужды подтягивать отношение к жизни и мировоззрение Блока к канонам учебника истории, то автор решительно возражает и другой попытке, милой сердцу некоторых западных толкователей, – объяснению в депрессии, охватившей Блока после «Двенадцати», разочарованием в революции.
Конечно же, его не было и не могло быть. И здесь Орлов показывает Блока неистовым максималистом, который, погружаясь в пучину ежедневных дел – в театре ли, в горьковской «Всемирной литературе», – устремлялся далеко за пределы этой ежедневности: «Но не эти дни мы ждали, а грядущие века…» И в то же время эта дистанция между дальней целью и ежедневностью, сама пучина этой ежедневности, отягощенной к тому же часто бессмыслицей происходящего, не могли не угнетать романтика-максималиста.
Здесь все та же несоизмеримость времени исторического и биографического – их шаги несоизмеримы: Блок заглядывал на века вперед, мыслил эпохами и тысячелетними, переломами в истории человечества, а перед глазами была та ежедневность, в которой разруха и нэп, разброд и злопыхательское подвывание той интеллигенции, с которой Блок так решительно оборвал все связи.
Кстати помянуты здесь слова Ленина к Горькому о неблагоприятном духовном климате в Петрограде тех лет. Блок жил в этом микроклимате. За год с небольшим до смерти он выезжает в Москву. Его стихи принимают хорошо. Это было похоже на глоток свежего воздуха. Его слушала Цветаева, но подойти не решилась. Стихи, посвященные Блоку, передала поэту ее восьмилетняя дочь Аля, Она же тогда описала эту читку.
Орлов говорит о родственности этих двух поэтов по духу. Вероятно, она в неистовом темпераменте, когда все на пределе – «и отвращение от жизни и к ней безумная любовь»…
Не отсюда ли и мышление антитезами, о котором тоже говорится? Но не головными, а похожими на бешеную раскачку душевного маятника «отвращение – любовь». Но не объясняем ли мы тогда последнюю депрессию чисто психологически – такой раскачкой? Может быть, Блок должен был бы продолжаться, но полное нервное истощение да сердце остановилось?
Ведь и быт-то какой был. Любовь Дмитриевна посылает мать Блока торговать на толкучке на пропитание. Распри между женщинами доходят до того, что Блок произносит жестокую фразу: «Только смерть одного из нас троих может помочь». «До чего же обе они не умели его беречь», – не удерживается от возгласа-комментария Орлов, со всей страстью сопереживающий Блоку.
Вот ведь и поездка в Москву по примеру прошлого года – всего за два с половиной месяца до смерти – была на этот раз как «тяжелый трудный сон, как кошмары». Уже ничто не может поднять больного, издерганного, истощенного Блока…
И вот возникает вопрос: с одной стороны, мы все тщательнее проникаем в бытовые и психофизиологические причины конца, а, с другой стороны, не подменяем ли мы при этом бытовым мышлением широкий исторический взгляд на такое глубочайшее явление, как Блок? Блок сумел принять революцию, но, вместе с тем, он умер, потому что умерла эпоха, которую он олицетворял. Нечто подобное говорили многие, вспомним Маяковского.
Да и сам Блок за несколько месяцев до смерти пишет удивительные «Ни сны, ни явь», где в элегическом тоне говорит об исторической усталости: «Всю жизнь мы прождали счастия, как люди в сумерки долгие часы ждут поезда на открытой, занесенной снегом платформе. Ослепли от снега, а все ждут, когда появятся на повороте три огня.
Вот, наконец, высокий узкий паровоз; но уже не на радость: все так устали, так холодно, что нельзя согреться даже в теплом вагоне.
Усталая душа присела у края могилы. Опять весна, опять на крутизне цветет миндаль. Мимо проходят Магдалина с сосудом, Петр с ключами; Саломея несет голову на блюде…»
Соблазнительный аргумент в пользу исторической трактовки, но… Не поленитесь, полистайте письма Блока, и что такое? В письме к задушевному другу Евгению Иванову, помеченном 1910 годом, вы читаете: «Милый Женя..! Какая тупая боль от скуки бывает! И так постоянно – жизнь „следует“ мимо, как поезд, в окнах торчат заспанные, пьяные, и веселые, и скучные, а я, зевая, смотрю вслед с „мокрой платформы“. Или – так еще ждут счастья, как поезд ночью на открытой платформе, занесенной снегом..»
Вот когда еще явился эмбрион позднейшего иносказания. Вот когда уже было пережито подобное же состояние, да и не однажды. Значит, все-таки жизнь Блока подчинялась этой неумолимой раскачке маятника «отвращение – любовь». Так был ли придуман этот маятник или в контрастной смене самоощущений все существо натуры, а значит, и поэзии Блока?
Это замечательно уловлено в «Гамаюне», где само чередование глав и главок передает этот естественный ритм спадов и подъемов, отчаянья и воодушевления Блока. Да, Орлов постоянно говорит о двойствах натуры Блока и даже о его дурной наследственности по обеим линиям – материнской и отцовской.
Но означает ли это отмену историзма, или это преодоление того, что я назвал бы форсированным историзмом, пренебрегающим натурой художника? И я посчитал бы такое преодоление одной из главных заслуг этой книги. Ведь такое преодоление давно назрело в теоретической мысли.
Есть наивная, житейская точка зрения на поэзию. Она исходит из представлений о натуре поэта. Пушкин был-де солнечным, а Лермонтов мрачным. Есть историческая точка зрения: «дней александровых прекрасное начало» затребовало солнечного Пушкина, а мрачная эпоха николаевской реакции – угрюмого и желчного Лермонтова.
Представляется мне, что «Гамаюн» преодолевает односторонность тех и других. Эта книга ведь о том, как непросто сходятся натура художника и история.
Не надо думать, что исторический тип человека это как бы игла адаптера, послушно бегущая по звуковой дорожке. Но не надо думать, что и дорожка генетической матрицы делает человека своим рабом в его историческом бытии. Мне представляется, что в «Гамаюне» (хотя это и не сформулировано) человек улавливается в какой-то сложной и двойной зависимости между той и другой матрицей, историей и своей первородной натурой.
Эпоха не рождает и не нивелирует нервно-психологические типы, но она опирается на подходящие для своего самовыражения. Для разных граней – разные типы. Блоку выпало быть на самом изломе. На самой точке кипения. Жить в постоянном духовном и нервном перенапряжении, что истощило его силы. Так завещала ему натура. И так воспользовалась этим завещанием история. Это и было «личной жизнью в истории». Это и показано в «Гамаюне».
Что же остается читателю? Перечитывая книгу, уже не «залпом», «раздвигать» в своем сознании отдельные ее главы, а значит, и отдельные главы блоковской жизни, не теряя, конечно, ее общей перспективы. Ибо жизнь эта необъятна по духовной насыщенности.
Вероятно, современному человеку, достаточно погруженному в ежедневную работу и быт, невозможно да и не нужно жить в том духовном перенапряжении, в каком прожил Блок, но знать его и помнить сердцем, как о нравственной мере бытия, необходимо.
Что же касается стихов Блока, то, может быть, как это иногда случается, в письме, в мимоходом брошенной реплике к случайному корреспонденту он сказал то, что мог бы сказать и нам, наследникам его жизни и его творчества: «Последняя просьба к Вам: если Вы любите мои стихи, преодолейте их яд, прочтите в них о будущем».
А. ПИКАЧ