Эти грубоватые, но сильные доводы в конце концов поколебали девушку.
– Что ж, – сказала она задумчиво, – может быть, я бы его скрутила.
– Ну, ты ему здорово запала в сердце. Я знаю Чарли, это человек долгих страстей. Но ты его отвергла. Я вижу эту страшную ночь, которую он провел в Гамбурге после нашего отъезда. К утру он вырвал тебя из своего сердца. Это сильный человек. Будь уверена, при встрече он тебя не узнает.
Настойчивость, с какой Пише объяснял озадаченной девушке, что ей следовало полюбить другого, была неутомима. Вероятно, здесь действовала жажда разоблачать, потребность восстановить в сознании людей истинное положение вещей, затемненное предрассудками, уродливым воспитанием, страстями.
Было видно, что она сильно к нему привязалась. Все чаще стояли у нее на глазах слезы нежности, грустные слезы короткого счастья, когда она смотрела на Пише.
Она скрывала их. К числу ее немногих коренных убеждений принадлежало то, что женщина должна быть веселой, если она хочет удержать мужчину.
И все же тяжесть любви постепенно искажала ее добрый характер. Она придиралась к своему любовнику. Она досаждала ему упреками. Такой любовью Пише мог бы восхищаться, только читая о ней в книге.
Иногда вечером показывали фильмы: «Маленькую фермершу» с Дороти Уолф, «Дочь Пиомаре» с Гвендо-лен Лиер.
В центре каждого фильма стояла американская девушка, пепельноволосая, наряженная в последние выдумки Парижа, – пленительное существо, истый кумир толп, – скользившая по экрану с такой легкостью, что не оставалось никаких сомнений, что жизнь ее сплошной праздник. Пише пожимал плечами.
– Неплохой способ усыплять классовую бдительность! – бормотал он, оглядывая зрительный зал, наполненный лакеями и матросами.
Одинокий мальчик вслух комментировал поступки и наряды красавиц.
В антракте Пише посмотрел на Мицци. Она плакала.
– В чем дело? – сказал он тоном, который показывал, что он не одобряет такого рода чувствительность.
Они вышли на палубу.
Она не хотела говорить.
– Тебе это покажется глупым…
Но потом сказала:
– Мне грустно было смотреть на всех этих Дороти Уолф и Гвендолен Лиер. Вот, может быть, я буду получать долларов пятьдесят, спасибо тебе. Но это значит – прощай экран. Я всю жизнь мечтала стать киноактрисой…
– Боже мой, – воскликнул Пише, искренне пораженный, – ты помнишь моего гамбургского приятеля, которому ты еще так понравилась?
– Этот маленький? – сказала Мицци, скроив презрительную мину. – С еврейским лицом?
– Ну да! Это же был Чарли Чаплин.
И добряк Пише посмотрел на Мицци с сожалением и любопытством.
– Ты ему здорово нравилась, – прибавил он.
У Мицци сделалось растерянное лицо.
– Это еще ничего не значит, – пробормотала она.
Пише поднял голову и свистнул с видом: вы можете отказывать мне в чем угодно, но позвольте мне знать то, что я знаю.
И он стал ей описывать карьеры прославленных кинозвезд.
Достаточно было, по его словам, не быть рожей и иметь сильную волю. А что касается таланта, то общеизвестно, что актерские способности принадлежат к числу наиболее распространенных. Они, так сказать, повсеместны.
Но Мицци отказывалась верить:
– Оставь, пожалуйста! Новости какие! Он бы провел со мной вечер, и все.
Пише бесился:
– Ты дура! Эвелина Беус была, как и ты, маленькой, никому не известной девушкой. И что же? Она сумела вскружить голову великому Джоэ, и он сделал ее звездой. Все это проще, моя милая, чем ты думаешь. Нужно же кому-нибудь быть звездами. Так почему ими должны становиться черт знает кто, а не любимые существа, с кем гуляешь и целуешься? А тем более, если они молоды, красивы и подвижны, как ты. Начиная от Пирль Уайт и кончая Сузи Дойль, все они жены или метрессы режиссеров.
Эти грубоватые, но сильные доводы в конце концов поколебали девушку.
– Что ж, – сказала она задумчиво, – может быть, я бы его скрутила.
– Ну, ты ему здорово запала в сердце. Я знаю Чарли, это человек долгих страстей. Но ты его отвергла. Я вижу эту страшную ночь, которую он провел в Гамбурге после нашего отъезда. К утру он вырвал тебя из своего сердца. Это сильный человек. Будь уверена, при встрече он тебя не узнает.
Настойчивость, с какой Пише объяснял озадаченной девушке, что ей следовало полюбить другого, была неутомима. Вероятно, здесь действовала жажда разоблачать, потребность восстановить в сознании людей истинное положение вещей, затемненное предрассудками, уродливым воспитанием, страстями.
– Ты не узнала принца, – кричал он, – переодетого принца! Ты оттолкнула славу, богатство и любовь!
Девушка молчала. Ее глаза стали непроницаемы. Ее маленький лоб хмурился.
«Она вспоминает его, – соображал Пише, – он Чаплин. Это меняет дело. Его молчаливость теперь сходит за глубокомыслие, уродливость за породу, маленький рост за элегантность. Напротив, моя веселость теперь выглядит тупостью, занятия литературой – сутенерством, а то, что у меня хорошая фигура, подтверждает, что я болван».
– Ну что, Мицци, – сказал Пише вслух, – ты теперь видишь, что он не так уж дурен?
– Молчи! – крикнула Мицци и убежала.
Пише покачал головой и пошел к себе в каюту читать «Ежегодник всеобщей американской статистики». Он заснул, опустив эту толстую книгу на живот. Его разбудил стук в дверь.
– Войди, – крикнул он, удивляясь неожиданной деликатности со стороны Мицци.
Коридорный сунул голову в каюту.
– Вы, кажется, знали даму из каюты номер пятьдесят? – пробормотал он.
Пише выбежал на палубу.
Судовой врач отходил с видом человека, которому здесь делать нечего.
Капитан, недовольный остановкой, вполголоса ругался. Вахтенный разгонял публику. Молодой матрос, вытащивший Мицци, отжимал мокрое платье. Все сходились на том, что это на редкость несчастливый рейс для «Мавритании».
Одинокий мальчик, подперев щеки кулаками, не отрываясь смотрел на Мицци.
Большая лужа воды стояла под ней.
Пише поправил ей волосы.
Черт возьми, это была девушка, которая так часто гладила его по голове и говорила: «Мой сынок»…
Нераспорядительность, господствовавшая на этом пароходе, – быть может, как следствие убыточности рейса, – сказалась и на обращении с утопленницей. Никто ее не обряжал. Оркестр в большом зале играл как обычно, пока «Мавритания» пересекала пустынный океан, влача на себе тело немецкой девушки.