– Доставят через несколько минут, – сухо произнес постоянный заместитель министра.
– В диппочте?
– Вернет Хильферс… Кройдон.
– Вот как. – Парламентский секретарь был откровенно раздосадован, но при этом одновременно и доволен. Наступило молчание, наконец нарушенное звуком шагов в длинном коридоре. Вошел пожилой дежурный референт.
– Капитан Хильферс прибыл, сэр.
– Перейдем к расшифровке, – коротко бросил заместитель министра парламентскому секретарю. – И распорядитесь оторвать все начальство от ужина.
После этих слов секретаря вдруг охватило веселье.
– Разумеется, они должны прибыть незамедлительно, – с важным видом согласился он.
Премьер-министр подвел итог часовому совещанию.
– Вызовите Олдирна, – приказал он.
– Олдирн в Скамнуме, – ответил парламентский секретарь.
– Вызовите этого… как его… – распорядился премьер.
– Вызовите капитана Хильферса, – сказал в телефонную трубку заместитель министра.
Над Хортон-Хилл сгущаются летние сумерки. Пасущиеся на его склонах овцы приобретают призрачные очертания. Лежащие к северу пологие холмы обретают резкие контуры, а раскинувшийся внизу Скамнум окутывается таинственным ореолом. С высоты птичьего полета сотни его огней кажутся большим городом. А его бледная громадина похожа на вид Европы с небосвода, как в начале каждой пьесы из трилогии Харди «Династы». То тут, то там появляются призраки. Зловещие и ироничные, призраки взирают на Скамнум-Корт в эти летние вечера.
2
В свое время огромные холсты Анны Диллон приобрели определенную известность. Лионель Диллон, вращаясь в веселых, ничем не примечательных и шумных компаниях, которые его дочь собирала в их гостеприимном доме в Хэмпстеде, склонялся к тому, чтобы она думала главным образом о количестве. Сам же Диллон тогда больше заботился о качестве. Он мог целый год в мрачной задумчивости стоять у одного-единственного холста, тем самым используя все время, не уходившее на выпивку и буйства, за которыми следовали исповедь, месса и вновь обретенная творческая сосредоточенность. Он был из эпохи, предшествовавшей последнему десятилетию девятнадцатого века. «Делать все, чтобы не выделяться» – под таким девизом проходили его «спокойные» периоды. Он писал картины, одеваясь так же неброско, как и его отец, дублинский стряпчий.
Анне, «взявшей шефство» над вдовцом, когда ей еще не исполнилось двадцати, пришлось в корне изменить уклад его жизни. Она знала, что он не соответствует нравам уходящего столетия, и в этом заключалась определенная опасность. Бренди был неким смертельным проклятием старшего поколения. Она решила отказаться от него, вместо этого переключившись на более мягкий и респектабельный кларет. «Диллон, – говаривала она, используя любую мелочь для поддержания культа гения, – родился с пустым стаканом в руке». И она обеспечила ему стакан вина в день, на деле оборачивавшийся без малого бутылкой. Касательно кларета речь о количестве не шла. Она выбирала лучший из того, что можно было купить в Лондоне, и он поставлялся в погреба регулярно дважды в год, даже если приходилось на время откладывать счета за жилье и от портнихи Анны. И это возымело эффект. Неясные мысли исчезли с холстов, уступив место написанным торопливым почерком рукописям, провозглашенным чудесными в Лондоне, Глазго и Париже. И хотя Диллон знал, что его ранние творения когда-нибудь станут высоко цениться, он не возражал. И дело было отнюдь не в усилиях Анны: он чувствовал некий творческий порыв и знал, где уже исчерпал свои возможности и где у него есть будущее. И некий конформизм, обретенный им в Толедо, словно какое-то откровение, в Англии все еще воспринимался как своего рода ересь. И эта неортодоксальность вполне вписывалась в картину, создаваемую Анной.
Время больших приемов стало критической отметкой. Нелегко было составлять компании из непримечательных представителей богемы, принимать, ублажать и развлекать их хотя бы один вечер. И даже при подаче простого игристого вина и печенья это обходилось дорого. Однако это снова возымело эффект. Простой закон больших чисел выделил среди этих разношерстных сборищ звезды первой величины. Отбор наступил потом.
Возможно, поворотной точкой стал академический банкет. Он вполне мог оказаться пустышкой, если бы его описали как безвкусное фиаско: газеты вполне склонялись к тому. Но у Анны все получилось. Много трудов ушло на то, чтобы дюжина тщательно отобранных молодых людей разыграла из себя почтенного главу августейшего английского института и его свиту: двенадцать седых бород, двенадцать аристократических поклонов. Анна сохраняла полное присутствие духа. Она сразу отвергла авантюристическое предложение тайком заманить на банкет настоящего главу академии. Она без колебаний заперла в туалете молодую актрису, блестяще разыгравшую неприметную жену председателя академии. Диллон и его закадычный друг Макс Коуп к этому случаю каждый в своей бравурной манере написали пару травести из наиболее обсуждаемых «картин года». А некий влиятельный лондонский торговец, со свойственным ему чутьем уловив, что в воздухе что-то носится, тотчас же купил оба фарса за куда большую цену, чем просили за оригиналы в Академии художеств. Все происходившее искусно держалось под покровом таинственности, хотя об этом знала половина Лондона, и ознаменовало собой апогей и окончание хэмпстедского периода. Периода притворства и розыгрышей, как его называл Диллон.