Выбрать главу

Тогда я начал говорить. Вглядываясь в блеклую смесь дождя, черного от дождя асфальта и рассеченного дождем света уличных фонарей, я говорил, говорил, как в бреду:

— Я Друг, Эльжбета, самый близкий твой друг сейчас, хотя ты даже не знаешь, кто я и откуда я взялся. А ведь ты сегодня спасла мне жизнь, правда, совсем в другом времени — ты этого помнить не можешь. Но стихи Мицкевича ты, конечно, помнишь и любишь, — это твою книжку, наверно, так безбожно искромсал Жига. Я напомню тебе только две строчки. Начало сонета, помнишь? «На жизненном пути различные судьбой — так в море две ладьи — мы встретились с тобой». Перечти их, если они сохранились. А книжка со мной и письма по-прежнему спрятаны в ней, как это сегодня — правда, еще сегодня — сделал Жига. Он подарил мне медаль, — я уже говорил тебе об этом. А я хочу отдать ему томик Мицкевича.

Она открыла глаза и, нисколько не удивляясь тому, что видит перед собой незнакомого человека, сказала печально и тихо:

— Убили Жигу. А писем не нашли. Он хотел отвезти их в наше посольство в Вашингтоне. Только наше ли оно? — прибавила она неуверенно.

— Наше, Эльжбета! Наше! Моей и твоей родины. Ты сама теперь отвезешь их. И я поеду с тобой. А потом ты вернешься домой в Варшаву, — продолжал я все еще в лихорадочном бреду. — Разве есть что на земле красивей Варшавы?

— Не помню. Девчонкой была. Совсем, совсем маленькой, — проговорила она, опустив длинные свои ресницы. — А что осталось от Варшавы? Камни…

— Ее восстановили, Эльжбета. Тебя обманывали, как обманывают вас всех в эмиграции. А Старе Място совсем прежнее…

Я хотел было рассказать ей, как восстановили этот уголок старой Варшавы, но в это мгновение наша машина на полном ходу въехала в темноту, где уже не было ни меня, ни города, ни Эльжбеты.

ДО

Я вышел из затемнения в другом кадре — не в машине, а все на том же перекрестке с Лещицким. Дождь, атаковавший город коротким массированным налетом, уходил на восток, оставляя позади темное, в звездах небо и такую же темную, в отраженных огоньках мостовую.

Было без пяти десять.

Лещицкий взглянул на меня и улыбнулся.

— Как видишь, — сказал он, — прошло ровно столько, чтобы дойти от бара до этого перекрестка. А гамма уже сыграна.

Я не спросил у него, какая гамма. Он глядел понимающе и сочувственно, как будто знал все, что я пережил. Но я ошибся.

— Я ничего не знаю, Вацек, — прибавил он. — Я не был с тобой. Тебя окружали люди из другого времени.

— Но те же люди?

— Конечно.

— Что это было? — спросил я. — Гипногаллюцинация?

— А сам как думаешь?

— Никак. Мне очень хочется узнать, чем окончился мой последний дубль.

— Как ты сказал: дубль? Почему?

— Дубль — это кинематографический термин, — пояснил я. — Обычно снимают несколько вариантов одной и той же сцены. Их называют дублями.

Ему понравилось сравнение.

— Дубль, — повторил он, — дубль… Может быть, твой дубль еще продолжается… в своем времени. Кто знает? Даже я не знаю до конца, что это такое. Время… джинн из бутылки. Я выпустил его, а сейчас радуюсь, что загнал обратно… — Он протянул мне руку. — Не обижайся, Вацек. Я только хотел помочь тебе проверить себя на прочность. Это всегда помогает. Может быть, теперь ты уже повзрослел и стал мудрее? Не сердись на старика.

— Я не сержусь, — сказал я, — только не понимаю…

— И не надо. Считай, что я пошутил. Бывают такие глупые шутки… — Он вздохнул и, не прощаясь, пошел вперед, обгоняя неизвестно откуда возникших прохожих; должно быть, они вроде нас где-то пережидали набежавший ливень, а теперь спешили по своим делам.

Только я никуда не спешил, пытаясь уяснить себе, что это было. Сон? Но я не спал и не грезил наяву, хотя и терял сознание. Гипноз? Но я никогда не слыхал о такой форме гипноза. Да и возможна ли она вообще? Шесть разных галлюцинаций в одно мгновение, в одну тысячную, может быть даже миллионную, долю секунды. И может ли галлюцинация вызвать ожог? Я отдернул рукав и ясно увидел сине-багровое пятнышко, засохшую корочку, — след сигареты Войцеха. И сбитая кожа на суставах пальцев левой руки — еще один след моей встречи с Войцехом. А медаль? Конечно же, вот она! Я вынул ее из кармана и посмотрел на свету. Не медаль-фантом, не медаль-иллюзия, а реальная медаль из старой бронзы. И барельеф Понятовского с лавровым венком на лбу, и надпись по кругу: «Жил для отчизны, умер для славы», — совсем не призрачная, не иллюзорная: я мог ощупать каждую букву.

И томик Мицкевича был на месте. Я не вынимал его, только потрогал выпуклый портрет на обложке. Значит, все это было! Не галлюцинация, не сон и не гипнотическое видение. Джинн, выпущенный из портсигара Лещицкого, сыграл мне свою гамму, заставив прожить полчаса или час, но каждый раз по-иному и каждый раз с полной отдачей сил. Я действительно лежал здесь с простреленной грудью, спасал свою жизнь в бешеной автогонке, дрался за честь Эльжбеты и стал обладателем писем, опубликование которых так страшило белоэмигрантских подонков.