Выдвигаемая литературными кругами, близкими журналу «Ню Юрд», концепция восприятия современной городской жизни стала таким же откровением для двадцатидевятилетнего Кнута Гамсуна, как и в свое время радикальная манера Бьёрнсона писать о крестьянах, поразившая его в восемнадцатилетнем возрасте. Эти первые месяцы пребывания в Копенгагене ему все время казалось, что он находится в некой зеркальной комнате. Что бы он ни читал, с кем бы он ни беседовал, его собственный взгляд со стороны неотрывно следил за ним как писательской индивидуальностью, познавал свое «я». И чем больше он познавал себя, тем больше использовал это знание в своем творчестве: «Я чувствую, что жажда творчества отчаянно, как птица в неволе, трепещет в моей груди», — с ликованием писал он своему другу, аптекарю Ингвару Лосу, в Миннеаполис. «Грядет новая весна, крепнут новые силы, начинается обновление, у каждого поколения бывает своя утренняя пора. И вот теперь пришел наш черед!» Опьяненный страстным желанием творчества, он мечтает проникнуть в самое сокровенное в человеческой психике — «мимозы мыслей, элементы чувств», прикоснуться к тончайшей душевной паутине[47].
Он решил отложить на время в сторону привезенную с собой рукопись. Встреча в Копенгагене с молодыми писателями и критиками, выдвигавшими требование глубокого описания душевной жизни человека, явилась едва ли не самым потрясающим впечатлением в его жизни. Вот почему, как он объяснял Лосу, он задумал создать принципиально новую книгу. «Я горю от нетерпения! Я не могу ждать, дьявол творчества не оставляет меня в покое! Время пришло! Скоро выйдет моя книга!» — кричал он через океан.
Он попробовал изображать людей, непохожих на него самого. Ему никогда не удавалось изображать их такими, как ему хотелось. Зачастую он сам мешал себе. С растущим интересом читал он или слушал обсуждение книг и статей, в которых распознавал свою собственную, присущую ему самому иррациональность и раздробленность сознания.
В том же письме он признавался Ингвару Лосу: «Будь я достаточно обеспечен, я бы немедленно просто-напросто сочинил роман согласно моей безумной теории о душевной раздробленности! К этому я стремлюсь. Моя книга! Моя книга! Книга об удивительных нюансах. Я хочу изобразить тончайшие движения души, способные уловить дыхание цветков мимозы, где каждое написанное слово в книге подобно взмаху ослепительных крыльев — слова как зеркальные отражения речи повествователя».
Эти восторженные порывы, как волны, разбивались о скалу его нищенского существования.
Нужда заставила его заложить саквояж, обклеенный многочисленными разноцветными наклейками, свидетельствами его путешествий по Норвегии и Америке. А ведь они были ему дороги, как преданные любимые зверьки. О боже, только бы ему начать, ведь у него хватало собственных изменчивых умонастроений, их хватило бы на целую психологическую библиотеку. Надо было только продолжить с того места, где он остановился.
Так он и поступил. Сел и написал свои знаменитые слова: «Это было в те дни, когда я бродил голодный по Кристиании, этому удивительному городу, который навсегда накладывает на человека свою печать…» [1; I: 43].[48]
В сентябре — октябре 1888 года, работая над романом «Голод» в мансарде на улице Санкт-Ханс в Копенгагене, он был одержим задором: будь он проклят, если не изобразит нечто совсем иное, нежели благополучная буржуазная реальность, тепличная атмосфера кукольного дома. Герой, от лица которого ведется повествование, написал статью в газету. «Тех десяти крон, к сожалению, хватило ненадолго; я уже не ел почти три дня и чувствовал слабость, мне трудно было даже водить карандашом по бумаге» [1; I: 83]. Герой кладет рядом с собой на уличную скамейку, на которой сидит, бумажный кулек, плотно заворачивает его и делает вид, что это кулек с монетками, а потом дурачит полицейского, вынуждая поднять его. «А я хохочу, хохочу как сумасшедший и хлопаю себя по колену. Но ни единого звука не вырывается у меня; мой смех безмолвен, он подобен затаенному рыданию…» [1; I: 84–85].
Вид полицейского вновь погружает его в печаль, которая заставляет героя осознать, что он еще жив. «У меня хорошая голова, второй такой не сыскать по всей стране, и пара кулаков, которые — боже избави! — могли бы стереть человека в порошок, и я гибну от голода в самом центре Кристиании! Разве это мыслимо? Я жил в свинарнике и надрывался с утра до ночи, как черный вол. От чтения у меня не стало глаз, мозг иссох от голода, — а что я получил взамен? Даже уличные девки ужасаются и кричат „господи“ при виде меня» [1; I: 109]. Со слезами на глазах он в отчаянии бился лбом о телеграфный столб, вонзая ногти в тыльную сторону своей ладони, кусал свой язык, свои ладони и отчаянно смеялся от боли.
48
Фрагмент «Голод», опубликован не позднее ноября 1888 года, впоследствии стал частью романа «Голод», вышедшего в свет в 1890 году.