— Ган Исландец! — повторил малорослый.
Он приблизился к великану.
— Так это ты Ган Исландец? — спросил он.
Великан вместо ответа замахнулся своим железным топором. Малорослый отступил, и лезвие, пролетев, раскроило череп несчастного, взывавшего к великану о помощи.
Незнакомец захохотал.
— О! о! Клянусь Ингольфом! Я считал Гана Исландца более ловким.
— Вот как Ган Исландец спасает умоляющих его! — сказал великан.
— Ты прав. — Два грозных противника яростно ринулись друг на друга. Железный топор встретился с каменной секирой и стукнулся с такой силой, что оба лезвие разлетелись вдребезги.
Быстрее мысли обезоруженный малорослый схватил валявшуюся на земле тяжелую дубину и, увернувшись от великана, который нагнулся, чтобы схватить его руками, нанес страшный удар по лбу своего колоссального противника.
С глухим криком великан повалился на землю. С бешеной радостью торжествующий малорослый стал топтать его ногами.
— Ты носил имя не по себе, — пробормотал он, и, размахивая своей победоносной дубиной, бросился за новыми жертвами.
Великан не был мертв. Страшный удар оглушил его и без чувств поверг на землю. Когда он стал открывать глаза и сделал слабое движение, один из стрелков заметил его и бросился к нему с криком:
— Ган Исландец взят! Ура!
— Ган Исландец взят! — повторило множество голосов с различными оттенками торжества и отчаяния.
Малорослый исчез.
Уже некоторое время горцы стали слабеть, подавляемые численностью неприятеля, так как на подкрепление к мункгольмским стрелкам присоединились рассеянные по лесу застрельщики, отряды спешившихся драгунов и уланов, которые мало-помалу являлись в ущелье, где сдача главных предводителей бунта прекратила резню. Храбрый Кеннибол, раненый еще в начале схватки, был взят в плен. Взятие Гана Исландца лишило горцев последнего мужества и они положили оружие.
Когда первый свет утренней зари заблестел на острых ледяных высотах, еще до половины погруженных в тени, зловещая тишина царила уже в ущельях Черного Столба и лишь изредка легкий утренний ветерок доносил с собой слабые стоны. Черные тучи воронов слетались к роковому ущелью со всех сторон и пастухи, проходившие на рассвете по скалам, в испуге вернулись в свои хижины, уверяя, что видели в ущелье Черного Столба зверя в образе человеческом, который пил кровь, сидя на груде мертвых тел.
XL
— Дитя мое, отвори это окно; стекла запотели, а мне хотелось бы поглядеть на свет Божий.
— Смотрите, батюшка; скоро наступит ночь.
— Нет, солнечные лучи еще играют на холмах, окружающих залив. Мне надо подышать вольным воздухом сквозь решетку моей тюрьмы. Как ясен небосклон!
— Батюшка, гроза собирается за горизонтом.
— Гроза, Этель! Где ты видишь?.
— Батюшка, я жду грозы, когда небосклон слишком ясен.
Старик с удивлением взглянул на молодую девушку.
— Если бы в молодости я рассуждал как ты, меня бы не было здесь.
Помолчав, он добавил спокойнее:
— Ты сказала правду, но такая опытность несвойственна твоему возрасту. Не понимаю, почему твой юный ум так походит на мою старую опытность.
Этель потупила голову, как бы смущаясь этим простым и метким замечанием. Руки ее болезненно сжались, глубокий вздох вырвался из груди.
— Дитя мое, — продолжал старик-узник, — с некоторых пор я стал примечать, что ты бледнеешь, как будто жизнь уже не греет кровь в твоих жилах. По утрам ты являешься ко мне с красными распухшими веками, с заплаканными глазами, которых не смыкала всю ночь. Вот уже несколько дней, Этель, ты упорно молчишь, твой голос не пытается отвлечь меня от мрачных дум о прошедшем. Ты сидишь подле меня печальнее меня самого, хотя на твоей душе не лежит бремя пустой суетной жизни. Печаль окружает твою молодость, но она не могла еще проникнуть в твое сердце. Утренние тучи скоро исчезнут на небе. Ты в таком теперь возрасте, когда в мечтах намечают свою будущность, как бы худо ни было настоящее. Что случилось с тобой, дитя мое? Однообразие узничества защищает тебя от неожиданных огорчений. Что сделала ты? Не может быть, чтобы ты горевала о моей участи; ты должна была привыкнуть к моему несчастию, которому пособить нельзя. Правда, в разговорах моих ты никогда не слышала надежды, но это не причина, чтобы я читал отчаяние в твоих взорах.
Суровый голос узника смягчился почти до отеческой нежности. Этель молча стояла перед ним; вдруг она отвернулась с конвульсивным движением, упала на колени и закрыла лицо руками, как бы для того, чтобы заглушить слезы и рыдание, волновавшие ей грудь.