— Я дал клятву молчать, — говорил он, — и ничего не помню, кроме этой клятвы.
Председатель, то прося, то угрожая, допрашивал его, но упрямый юноша твердо стоял на своем решении. Впрочем он уверял, что бунтовал совсем не за Шумахера, но единственно для того, чтобы спасти свою старуху мать от голода и холода. Не отрицая того, что, быть может, он и заслуживает смертной казни, он утверждал, однако, что было бы несправедливо осудить его, так как убивая его, убьют в то же время его несчастную, ни в чем неповинную мать.
Когда Норбит замолчал, секретарь резюмировал вкратце преступление каждого подсудимого и в особенности Шумахера. Он прочел некоторые из мятежнических воззваний на знаменах и вывел виновность бывшего великого канцлера из единогласных показаний его соучастников, не преминув обратить внимание суда на упорное запирательство молодого Норбита, связанного фанатической клятвой.
— Теперь, — добавил он в заключение, — остается допросить последнего подсудимого, и мы имеем серьезные основание считать его тайным агентом власти, которая так плохо заботилась о спокойствии Дронтгеймского округа. Власть эта дозволила если не своим преступным потворством, то по меньшей мере своим роковым небрежением, вспыхнуть мятежу, который погубит этих несчастных и снова взведет Шумахера на эшафот, от которого уже раз избавило его великодушное милосердие короля.
Этель, от мучительных опасений за Орденера перешедшая к не менее тяжким опасениям за отца, задрожала при этих зловещих словах и залилась слезами, когда Шумахер поднялся со скамьи и спокойно возразил:
— Я удивляюсь вам, канцлер Алефельд. Должно быть, вы уже заранее позаботились и о палаче.
Несчастная девушка думала, что чаша горечи переполнилась для нее, но ошиблась.
Шестой подсудимый встал в свою очередь. Гордо и величаво откинув назад волосы, закрывавшие его лицо, он ответил на обращенный к нему вопрос председателя твердым голосом:
— Я Орденер Гульденлью, барон Торвик, кавалер ордена Даннеброга.
Секретарь не мог сдержать крика изумления:
— Сын вице-короля!
— Сын вице-короля! — повторила толпа зрителей, подобно тысяче отголосков эхо.
Председатель откинулся в своем кресле; судьи, до сих пор неподвижно сидевшие за столом, в беспорядке склонились друг к другу, подобно деревьям, колеблемым противоположными порывами ветра.
В толпе зрителей смятение было еще сильнее. Народ цеплялся за каменные карнизы, за железные решетки и все говорили разом. Даже стража, забыв наблюдать за тишиной в зале, смешала свои изумленные возгласы в общем хоре нестройных голосов.
Чья душа, знакомая с внезапными душевными порывами, поймет волнение Этели? Кто в состоянии выразить эту неслыханную смесь истерзанной радости и отрадной печали? Это беспокойное ожидание, колеблющееся между страхом и надеждою?
Он стоит перед нею, не примечая ее! Она видит своего ненаглядного Орденера, Орденера, которого считала мертвым, утраченным для себя навеки, вероломным другом, но которого любила с новой, неслыханной страстью. Он здесь; да, это он. Не обманчивый сон вводит ее в заблуждение; нет, это ее Орденер, которого, увы! Она чаще видала во сне, чем на яву! Но ангелом ли хранителем, или злым духом явился он в этом торжественном собрании? Должна ли она надеяться на него, или, напротив, опасаться за него?
Тысячи предположений разом теснились в ее уме, подавляя его подобно тому как излишняя пища тушит огонь. Все мысли, все ощущение, нами описанные, мелькнули в уме ее подобно блеску молнии в ту минуту, когда сын норвежского вице-короля открыл свое имя. Она первая узнала его и, прежде чем узнали его остальные, была уже без чувств.
Во второй раз заботливость таинственной соседки вернула ее к горькой действительности. Бледнее смерти, открыла она глаза, в которых быстро иссякли слезы. Взор ее с жадностью устремился на молодого человека, сохранявшего невозмутимое спокойствие среди всеобщего смущение и замешательства. Судьи и народ мало-помалу пришли в себя, но в ушах ее все еще раздавалось имя Орденера Гульденлью.
С мучительным беспокойством приметила Этель, что одна рука его была на перевязи, на обеих висели кандалы, она приметила, что плащ его был разорван во многих местах, верной сабли не было у пояса. Ничто не укрылось от ее заботливого взора, потому что глаз любящего существа походит на глаз матери. Не имея возможности защитить его своим телом, она как бы окружила его своею душой; и, надо сказать к стыду и чести любви, там, где находился ее отец и его преследователи, одна Этель видела одного лишь человека.