Выбрать главу

Он нежно прижал ее к своей груди.

— Но что это значит для меня? — возразила Этель со слезами на глазах. — Дорогой мой Орденер, радость моя, ты знаешь, что ты составляешь для меня все, не накликай на нас ужасных, неизбежных бедствий из-за несчастий пустых и сомнительных. Что значит для меня счастье, жизнь?…

— Этель, дело идет также о жизни вашего отца.

Она вырвалась из его объятий.

— Моего отца? — повторила она упавшим голосом и бледнея.

— Да. Этель, этот разбойник, подкупленный, без сомнение врагами графа Гриффенфельда, захватил бумаги, потеря которых грозит жизни вашего отца и без того уже столь ненавистного его врагам. Я намерен отнять эти бумаги, а с ними и жизнь у этого разбойника.

Несколько минут бледная Этель не могла выговорить слова. Она больше не плакала; ее грудь высоко вздымалась от глубоких дыханий, она смотрела на землю мрачным, безучастным взором, каким смотрит осужденный на казнь в минуту, когда топор занесен над его головой.

— Моего отца! — прошептала она.

Медленно переведя взор свой на Орденера, она сказала:

— То, что ты замышляешь, не принесет пользы; но поступай, как приказывает тебе твой долг.

Орденер прижал ее к своей груди.

— О, благородная девушка, пусть сердца наши бьются вместе. Великодушный друг! Я скоро вернусь к тебе. Ты будешь моей; я хочу спасти твоего отца, чтобы заслужить от него название сына. Этель, возлюбленная Этель!..

Кто в состоянии изобразить то, что творится в благородном сердце, чувствующем, что оно понято другим, столь же благородным? И если любовь неразрывными узами скрепляет эти две великих души, кто может описать их невыразимое наслаждение? Кажется, соединившись в это краткое мгновение, они испытывают все счастье, все радости бытие, увенчанного прелестью великодушной жертвы.

— Иди, мой Орденер, и если ты не вернешься, безнадежная тоска убивает. У меня останется это горькое утешение.

Оба поднялись. Взяв под руку Этель, Орденер молча направился по извилистым аллеям мрачного сада.

Печально дошли они до двери башни, служившей выходом, и тут Этель, вынув маленькие золотые ножницы, отрезала прядь своих прекрасных черных волос.

— Возьми ее, Орденер; пусть она сопровождает тебя, пусть будет счастливее меня.

Орденер благоговейно прижал к губам этот подарок своей возлюбленной.

Этель продолжала:

— Думай обо мне, Орденер, я же стану молиться за тебя. Моя молитва, быть может, будет столь же могущественна пред Богом, как твое оружие над демоном.

Орденер стал на колени перед этим ангелом. Его сердце было чересчур полно чувств, чтобы он мог выговорить слово. Несколько минут сердца их бились одно подле другого. В минуту, может быть, вечной разлуки Орденер с печальным восторгом наслаждался счастьем обняв еще раз свою дорогую Этель. Наконец, запечатлев на бледном лбу молодой девушки целомудренный долгий поцелуй, он поспешно бросился под темные своды винтовой лестницы, услышав в последний раз это грустное и сладостное «прости»!

X

После бессонно проведенной ночи, графиня Алефельд встала и полулежа на софе, размышляла о горьких плодах порочной страсти, преступлении, которое подтачивает жизнь наслаждениями без счастья, горем без утешения.

Она думала о Мусдемони, который некогда рисовался в ее воображении столь обольстительным и столь отвратительным теперь, когда она поняла его, когда узнала душу, скрываемую телом. Несчастная плакала не о том, что обманулась, но о том, что не могла более обманывать себя; плакала от сожаления, а не раскаяния, и слезы не облегчали ее.

В эту минуту дверь отворилась. Она поспешно отерла глаза и с раздражением обернулась, так как никого не велела пускать к себе. При виде Мусдемона, гнев ее сменился ужасом, который смягчился, когда она приметила с ним своего сына Фредерика.

— Матушка! — вскричал поручик. — Каким образом вы здесь? Я думал, что вы в Бергене. Разве наших прекрасных дам снова обуяла страсть к путешествиям?

Графиня заключила Фредерика в свои объятие, на которые, как все избалованные дети, он отвечал довольно холодно. Быть может, это было наиболее чувствительным наказанием для этой несчастной. Фредерик был ее любимое детище, единственное существо в мире, к которому она питала бескорыстную привязанность. Часто в падшей женщине, в которой заглохли все чувства супруги, сохраняется еще нечто материнское.

— Я вижу, сын мой, что, узнав о моем присутствии в Дронтгейме, вы поспешили увидеться со мною.

— О! Совсем нет. Мне наскучила крепость, и я прибыл в город, где встретил Мусдемона, который привел меня сюда.

Бедная мать глубоко вздохнула.

— Кстати, матушка, — продолжал Фредерик, — я рад, что увиделся с вами. Скажите, в моде ли еще банты из розовых лент у подола камзола? Привезли ли вы мне флакон с «Маслом Молодости», которое белит кожу? Вы, конечно, не забыли захватить с собой последний переводный роман, галуны чистого золота, которые я просил у вас для моего дорожного плаща огненного цвета, маленькие гребенки, которые употребляются теперь в прическе для поддержки буклей…

Несчастная женщина привезла сыну только свою любовь.

— Дорогой сын, я была больна, мои страдание помешали мне позаботиться о твоих прихотях.

— Вы были больны, матушка? Ну, а теперь вы себя лучше чувствуете?.. Кстати, как поживает стая моих нормандских псов? Готов побиться об заклад, что мою обезьяну не купают каждый вечер в розовой воде, и, наверно, вернувшись, я найду моего бильбаоского попугая мертвым… Без меня некому позаботиться о моих животных.

— По крайней мере ваша мать заботится о вас, сын мой, — сказала мать дрогнувшим голосом.

В эту минуту ангел-истребитель, ввергающий души грешников в вечные муки ада, и тот сжалился бы над скорбью, которая сжимала сердце злополучной графини.

Мусдемон смеялся в углу комнаты.

— Господин Фредерик, — сказал он, — я вижу, что ваша стальная шпага не хочет ржаветь в железных ножнах. Вы не утратили, не забыли в Мункгольмских башнях добрые предание Копенгагенских салонов. Но удостойте меня ответом, к чему все эти «Масла Молодости», розовые ленточки, эти маленькие гребенки, к чему все эти орудие осады, когда единственная женская крепость, заключенная в Мункгольмских башнях, неприступна?

— Клянусь честью, вы правы, — ответил Фредерик, смеясь. — Но, где не имел успеха я, там и сам генерал Шак потерпел бы крушение. Да разве возможно взять крепость, все части которой прикрыты и неусыпно охраняются? Что прикажете делать против нагрудника, который позволяет видеть только шею, против рукавов, скрывающих руки, так что только по лицу и кистям можно судить, что молодая девушка не черна, как мавританский император? Дорогой наставник, вы сами стали бы школьником. Поверьте, крепость неприступна, когда роль гарнизона исполняет у ней стыдливость.

— Правда, — согласился Мусдемон, — но нельзя ли заставить стыдливость сдаться на капитуляцию, пустив любовь на приступ, вместо того, чтобы ограничивать блокаду волокитством.

— Напрасный труд, мой милейший. Любовь уже засела в ней и подкрепляет стыдливость.

— А! Господин Фредерик, это новость. С любовью к вам…

— Кто вам сказал Мусдемон, что ко мне?..

— Так к кому же? — вскричали в один голос Мусдемон и графиня, которая до сих пор слушала молча их разговор и которой слова поручика напомнили об Орденере.

Фредерик хотел уже отвечать и обдумывал пикантный рассказ о вчерашней ночной сцене, как вдруг молчание, предписываемое законами рыцарства, пришло ему на ум и изменило веселость его на смущение.

— Право, не знаю к кому, — сказал он, запинаясь, — может быть к какому-нибудь мужику… вассалу…

— К какому-нибудь гарнизонному солдату? — спросил Мусдемон, покатываясь со смеху.

— Как, сын мой! — вскричала в свою очередь графиня. — Вы убеждены, что она любит крестьянина, вассала?.. Какое счастие, если бы вы были правы!

— О, я в этом нисколько не сомневаюсь, хотя он и не гарнизонный солдат, — добавил поручик обиженным тоном. — Но я настолько убежден в этом, что прошу вас, матушка, сократить мое бесполезное пребывание в этом проклятом замке.