Нагнувшись к Орденеру, он прошептал ему прерывающимся голосом:
— Это Николь Оругикс, палач Дронтгеймского округа!
Невольно пораженный ужасом, Орденер вздрогнул и пожалел, что попал в такое общество. Но в ту же минуту какое-то необъяснимое любопытство овладело им и, сочувствуя смущению и трусости старого проводника, он в то же время стал внимательно следить за словами и действиями страшного существа, находившегося у него перед глазами, подобно тому как жители городов жадно прислушиваются к лаю гиены или рычанью тигра, привезенного из пустыни.
Несчастный Бенигнус пришел в такое настроение духа, что не мог с своей стороны заняться психологическими наблюдениями. Спрятавшись за Орденером, он завернулся в плащ, поддерживая дрожащей рукой пластырь, нахлобучил подвижной парик еще ниже на лоб и затаил дыхание.
Между тем хозяйка поставила на стол большое блюдо с жареной бараниной, хвост которой раньше примечен был Спиагудри. Палач сел напротив Орденера и его проводника между священниками; а жена его, подав кружку сладкого пива, кусок rundebrodа[17] и пять деревянных тарелок, занялась у очага оттачиванием зазубрившихся щипцов своего мужа.
— Вот почтенный отец, — сказал Оругикс со смехом, — овца потчует тебя бараниной. А вы, господин в парике, уж не ветер ли нахлобучил вам на лоб вашу прическу?
— Ветер… милостивый государь, буря… — пробормотал Спиагудри, дрожа.
— Да ободритесь же, старина. Вы видите, что господа священнослужители и я славные малые. Поведайте нам, кто вы такой и кто ваш молодой молчаливый спутник. Потолкуем немного и познакомимся. Если ваши речи подтвердят то, что обещает ваша наружность, вы, должно быть, весельчак большой руки.
— Вы шутите, — сказал смотритель Спладгеста, искривив губы, показывая зубы и скосив глаз, чтобы изобразить улыбку, — я не более как бедный старый…
— Старый ученый, старый колдун, — насмешливо перебил его палач.
— О! милостивый государь, ученый, но не колдун.
— Тем хуже, колдун дополнил бы наш веселый синедрион… Ну, гости, выпьем, чтоб развязать язык старого ученого, который позабавит нашу компанию. За здоровье нашего висельника, брат проповедник! Что это! Отец отшельник, вы отказываетесь от моего пива!
Отшельник действительно вынул из-за пазухи большую тыквенную бутылку с чистой водой и наполнил ею стакан.
— Чорт возьми! Линрасский отшельник, — вскричал палач, — если вы не хотите отведать моего пива, я отведаю этой воды, которую вы предпочитаете пиву.
— Изволь, — ответил отшельник.
— Снимите сперва вашу перчатку, почтенный брат, — возразил палач, — пить дают только голой рукой.
Отшельник отрицательно покачал головой.
— Это обет, — сказал он.
— Ну, наливайте, — согласился палач.
Поднеся стакан к губам, Оругикс поспешно оттолкнул его, между тем как отшельник опорожнил свой одним глотком.
— Клянусь чашей Христа, почтенный отшельник, что это за адская жидкость? Я не пробовал ничего подобного с тех пор, как чуть не утонул, плывя из Копенгагена в Дронтгейм. Воля ваша, это не вода Линрасского источника; это морская вода…
— Морская вода! — повторил Спиагудри с испугом, который рос при виде перчаток отшельника.
— Ну так что же, — спросил палач, с хохотом обращаясь к нему, — все тревожит вас здесь, мой старый Авесалом, даже питье святого отшельника, умерщвляющего свою плоть.
— О! Нет, хозяин… Но морская вода!.. Только один человек…
— Ну, вы не знаете что сказать, господин ученый, ваше смущение свидетельствует или о нечистой совести, или о презрении…
Слова эти, произнесенные с досадой, заставили Спиагудри преодолеть свой страх. Желая польстить своему страшному собеседнику, он призвал на помощь свою обширную память и собрал последние остатки храбрости.
— Мне презирать вас, милостивый государь! Вас, одно присутствие которого в этом округе доставляет ему merum imperium[18]! Вас, исполнителя, меч общественного правосудие, щит невинности! Вас, которого Аристотель в шестой книге, в последней главе своей Политики поместил в число членов судейского сословие, и которому Парис де-Путео в трактате своем Dе Sуndiсо, определил оклад жалованья в пять золотых экю, о чем свидетельствует следующее место: Quinque аurеоs mаnivоltо![19] Вас, товарищи которого в Кронштадте делаются дворянами, отрубив триста голов! Вас, чьи страшные, но почетные обязанности с гордостью исполняют: во Франконии новобрачный, в Ретлинге самый молодой советник, в Штедине последний поселившийся в городе человек. Разве не известно мне, добрый хозяин, что собратья ваши во Франции пользуются правом взимать подать с каждой больной в Сент-Ладре, с каждой свиньи и пирога накануне крещенья! Могу ли я не питать к вам глубокого уважение, когда Сент-Жерменский аббат ежегодно присылает вам свиную голову в день святого Викентия и позволяет вам идти во главе процессии…
Тут ученое рвение его грубо было прервано палачом.
— Клянусь честью, я этого и не подозревал! Ученый аббат, о котором вы упомянули, почтеннейший, до сих пор утаивал от меня эти прекрасные права, так обольстительно обрисованные вами… Но господа, — продолжал Оругикс, — оставив в стороне нелепости старого сумасброда, карьера моя действительно не удалась. Теперь я не более как бедный палач бедного округа, а между тем было время, когда я мог затмить славу Стиллисона Дикого, знаменитого палача московитов. Поверите ли вы, что именно мне двадцать четыре года тому назад поручено было привести в исполнение приговор над Шумахером.
— Над Шумахером, графом Гриффенфельдом! — вскричал Орденер.
— Это вас удивляет, господин немой. Да, над Шумахером, которого судьба может опять толкнуть в мои руки, в случае если король вздумает отменить отсрочку… Опорожним по кружечке, господа, и я расскажу вам каким образом начав так блистательно, я кончаю так скромно свою деятельность.
В 1676 году служил я у Рума Стуальда, королевского палача в Копенгагене. В то время как осужден был граф Гриффенфельд, хозяин мой захворал и, благодаря протекции, мне поручено было заместить его при исполнении приговора. 5-го июня — никогда не забуду этого дня — с пяти часов утра я воздвиг при помощи плотника большой эшафот на площади цитадели и обил его трауром в знак уважение к осужденному. В восемь часов представители дворянства окружили эшафот и шлезвигские уланы сдерживали напор толпы, теснившейся на площади. Кто не возгордился бы на моем месте! С топором в руке прохаживался я по эстраде. Взгляды всех были устремлены на меня: в эту минуту я был самое важное лицо обоих королевств. Карьера моя обеспечена, — говорил я себе, — что поделала бы без меня вся эта знать, поклявшаяся низвергнуть Шумахера? Я уже воображал себя титулованным королевским палачом, имел уже слуг, привилегии… Чу! В крепости пробило десять часов. Осужденный вышел из тюрьмы, прошел площадь твердыми шагами, спокойно поднялся на эшафот. Я хочу связать ему волосы, он оттолкнул меня и сам оказал себе эту последнюю услугу. «Давно уже, — улыбаясь, заметил он настоятелю монастыря святого Андрея, — давно уже я не причесывался сам». Я подал ему черную повязку, он презрительно отказался, но презрение его относилось не ко мне. «Друг мой, — заметил он мне, — быть может, еще в первый раз сходятся так близко два крайних служителя правосудия, канцлер и палач». Эти слова неизгладимо врезались в мою память. Оттолкнув черную подушку, которую я хотел подложить ему под колени, он обнял священника и опустился на колени, проговорив громким голосом, что умирает невинный. Тогда ударом молота разбил я щит его герба, провозгласив обычную формулу: это не делается без основательной причины. Такое бесчестие поколебало твердость графа; он побледнел, но тотчас же сказал: «Король дал мне, король может и отнять».
Он склонил голову на плаху, устремив взор на восток; а я, обеими руками взмахнул и топор… Слушайте! В это мгновение услыхал я крик: «Помилование, именем короля! Помилование Шумахеру!» Я обертываюсь и вижу адъютанта, несшегося во весь опор к эшафоту, размахивая пергаментом. Граф поднялся не с радостным, но довольным видом. Пергамент в его руках. «Праведный Боже! — вскричал он. — Вечное заключение! Их милость тяжелее смерти». В унынии спустился он с эшафота, тогда как всходил на него с спокойным духом. Для меня такой исход дела не имел никакого значения. Я и представить себе не мог, что спасение этого человека будет моей гибелью. Разобрав эшафот, я возвратился к хозяину, все еще полный надежд, хотя и не рассчитывал получить золотой экю, цену срубленной головы. Однако, дело этим не кончилось. На другой день я получил приказание выехать из столицы и диплом палача Дронтгеймского округа! Палач округа и притом последнего округа Норвегии! Видите, господа, к каким важным последствиям приводят незначительные обстоятельства. Враги графа, желая выказать свое милосердие, все так устроили, чтобы помилование опоздало. Они ошиблись в какой-нибудь минуте. Меня обвинили в медленности, как будто прилично было не дать знатному узнику насладиться несколькими мгновениями перед смертью! Как будто королевский палач, совершающий казнь великого канцлера, мог действовать без достоинства и поспешно, подобно провинциальному палачу, вешающему жида! В добавок присоединилось и недоброжелательство. У меня был брат, который, может быть, жив еще и теперь. Переменив имя, он втерся в дом нового канцлера, графа Алефельда. Присутствие мое в Копенгагене стесняло презренного, который ненавидел меня, быть может, потому что раньше или позже мне придется его повесить.