При тете я никогда не вспоминала родителей, и хоть в прошлом нашей семьи оставалось для меня много вопросов, я понимала, что спрашивать Гану бесполезно. Она бы все равно не ответила и закрылась бы в своей спальне, как порой делала, когда уставала от моих рассказов. Я привыкла делиться с ней всем или почти всем, что происходило за день, и давно привыкла, что тетя никак не показывает, что меня слушает. Поэтому я очень удивилась, как резко она отреагировала, когда поняла, что Густа, о прекрасных качествах которого я ей твердила не первый месяц и с которым я проводила столько времени, это сын Иваны и Ярослава Горачека.
Она постучала ладонью по столу, и даже когда я молча уставилась на нее, продолжала стучать и бессвязно повторять:
— Нет, только не он! Только не Горачек!
— Ладно, я больше не буду о нем рассказывать, — сказала я несколько обиженно, но тетя никак не могла успокоиться и все выкрикивала:
— Не верь им, не верь ни одному их слову. — Она отчаянно тянула меня за рукав.
— Ладно-ладно, — повторила я, но тетя уже поднялась и побрела на опухших ногах в свою спальню.
Вскоре я заглянула к ней, она лежала на кровати, накрывшись с головой одеялом, и вся дрожала.
Я хорошо знала все тетины приступы. Выучила, что при упоминании наших родственников она впадает в глубокое оцепенение, просочившиеся изредка новости из внешнего мира могут ее так взволновать, что ей приходится прилечь, а любое нарушение заведенного порядка заставляет ее провести весь день в постели. Но на этот раз я никак не могла взять в толк, что ее так расстроило.
Значит, Густу к нам привести не получится, подумала я, заварила мелиссового чая, поставила чашку тете на ночной столик и ушла к себе в комнату делать уроки.
В то время как тетю Гану малейшее отклонение от ежедневной рутины выбивало из равновесия, я мечтала о переменах. Густа стал для меня побегом от повседневности, моим другом и любовником. Ни Ярмиле, ни тете Гане я уже не рассказывала о проведенных вместе минутах. Я понимала, что они меня не одобрят. Хотя моя подружка прогуливалась по тропинке вдоль реки с многими парнями, никому из них она не позволяла даже взять ее за руку. «Я берегу свою честь», — говаривала она, и мы обе смеялись над этим старомодным выражением.
Я не была такой осмотрительной. Мне хотелось иметь своего близкого человека, кого-то, кого я могу любить всем сердцем и кто будет отвечать на мою любовь. Поэтому я приводила Густу на чердак старого дома и на скрипучей железной кровати, на которой я в день своего тринадцатилетия провела одну из самых страшных ночей своей жизни, теперь испытывала счастье и надеялась, что оно будет длиться вечно. Оба мы считали, что наше будущее — дело решенное. Меня околдовали романы, и я хотела посвятить себя литературе. А Густа предпочитал факты и твердо решил изучать историю.
Однако то, что Густа считал дискуссией, молодой учитель истории Богумил Броучек — которого ученики прозвали Жучком — счел попыткой уронить его авторитет. На многие пытливые вопросы Густы он просто не мог ответить, потому что для него — в отличие от заинтересованного ученика — история была всего лишь школьным предметом, который ему пришлось взять в нагрузку к урокам рисования.
Вместо того, чтобы признаться, что он в чем-то не уверен, и пообещать вместе с Густой докопаться до истины, он постоянно увиливал от ответа. В отчаянных попытках ответить на вопросы Густы он ловил на себе взгляды развеселившихся учеников, которые хоть и не знали и десятой части того, что знал он, наслаждались замешательством учителя, и в такие минуты Жучок испытывал к Густе неприязнь, граничащую с ненавистью.
Хотя со временем Густа понял, что излишне задавать молодому учителю вопросы, выходящие за рамки материала, содержащегося в учебнике, и перестал спрашивать, у Жучка, когда он входил в их класс, сводило живот. Он ошибочно принимал Густино молчание за презрение и все бы отдал, лишь бы избавиться от надменного ученика.
Несмотря на то, что ни одна историческая взаимосвязь не ускользала от внимания Густы, в современном мире он разбирался гораздо хуже. Сам он был человеком прямым и открытым, поэтому и в других не умел распознавать коварство. Так же, как в свои десять лет Густа верил Идиным нашептываниям, потому что не понимал, зачем сестре выдумывать, так и восемнадцатилетнему Густе даже в голову не пришло осторожничать в своем окружении. Он так и не усвоил один базовый принцип, которому родители учат своих детей во всех народно-демократических республиках и других диктатурах с младенчества, как только они научатся говорить. До него не дошло, что некоторые свои мысли лучше держать при себе и ни в коем случае не произносить их вслух и не записывать. А уж тем более в школе, к тому же в присутствии человека, который имеет на него зуб.