— Ясно, — ответил я и вышел. Новый посетитель дожидался у порога.
Билл толкнул меня в бок после каких-то слов священника — видимо, неверных, — которые я пропустил. Я сделал шаг в сторону, ближе к проходу. На противоположной стороне сидели родственники. Мать Мод и «морячок», который, казалось, не соображал, где находится и почему посреди зала стоит гроб. Густав и Камилла. Младенец проснулся, дав новоиспеченным родителям возможность заняться делом. Ребенок привлек внимание и тех незнакомцев, что сидели на задней скамье. Наверное, это были кузины Мод.
Никто из присутствующих не мог оказаться Генри, сколько бы раз его ни прооперировали. Однако через некоторое время после начала действа двери открылись, и в зал вошел человек, которого мы называли Вильгельм Стернер. И он был стар, измучен и расстроен. Он уселся на самую дальнюю скамью, но когда настала пора обойти гроб, плакал больше всех. Чтобы удержать себя в руках, я сосредоточился на лентах венков. Самый большой и дорогой был подписан его именем. Обойдя вокруг гроба и возвращаясь на место, он положил руку на плечо матери Мод. Затем, проходя мимо меня, сделал то же самое — положил руку мне на плечо, как бы вскользь.
— Что это было? — спросил Билл.
Стернер исчез, как только закончилось действо. Никому не представилось возможности поговорить с ним.
После всех пригласили на чашку кофе в приходском зале, таком же скромном, как и часовня. Добраться туда можно было пешком. Мы с Биллом отправились вместе, он закурил косячок и предложил мне. Я отказался.
Когда мы дошли до зала, мать Мод и «морячок» уже были на месте. Их доставили каким-то образом туда, где они теперь сидели с кофе, портвейном, тортом, и всем своим видом, словно сговорившись, выражали полное непонимание происходящего.
— Мне бы такой рецептик, когда состарюсь, — сказал Билл.
— Ты уже состарился, — ответил я.
На секунду Билл стал похож на «морячка», за исключением зубов, которые у того были не в пример белее. Я присел рядом с Густавом и Камиллой. Мы не встречались раньше, но она поздоровалась со мной так, словно знала с пеленок. Мне дали подержать младенца, которого, разумеется, собирались наречь Генри — по крайней мере, вторым именем. Ребенок был пухлым, даже тучным, и пока я, держа его на руках, выслушивал подробные рассказы гордой матери о повседневном уходе за младенцем, Густав встал из-за стола и отошел. Я увидел его силуэт в дверном проеме, спиной к остальным. Может быть, он хотел поплакать наедине с собой. Густав напоминал отца. Глядя на зелень он, наверное, видел резкую черноту теней в кустах и чувствовал густой запах цветения. Немногие из мыслей, посетивших меня во время церемонии, запечатлелись в памяти, но в тот момент мне казалось, что Густав куда-то стремится, что он стоит, прислонившись к косяку, и чувствует, как легко переступить с ноги на ногу, сместив центр тяжести, и выскользнуть прочь, прочь из этого зала, в открытый мир, куда угодно, как можно дальше от всего этого…
Но он вернулся — по крайней мере, на этот раз. Мы много говорили об их жизни в Сэнкет, к которой присоединились Конни и Анита. Они — точнее, она, — открыли шоколадную фабрику, получив грант Европейского Союза, разовую государственную поддержку для молодого бизнеса и бесплатную рекламу в местной прессе. Анита набрала не меньше двадцати пяти кило и тараторила, как пулемет, деловито, задорно и напористо про целебные свойства какао-бобов. Она даже переняла некоторые черты местного диалекта: «На-ко, попробуй-ко…» Анита протянула мне коробочку с образцами своей продукции. Попробовав, я, разумеется, сказал, что более вкусного шоколада мне есть не доводилось.
Я отошел в сторону и присел рядом с Конни. Ему не удавалось вставить ни слова. Я сказал, что искал его и расстраивался, не получая вестей. Стоило Конни открыть рот, как стало ясно, что он переменился, хоть внешне и оставался прежним.
— Да… Э-э… — Конни стал ссылаться на «другой» темп жизни на севере… — э-э… там так прекрасно… — Похоже, жена основательно его проработала. Сначала мне показалось, что он снова «gone native»,[39] однако на этот раз не свободным крестьянином с крепкой хваткой, а немногословным северянином. Но нет, все было куда хуже. Конни перегорел, истощился. Сутки, проведенные в конторе после исчезновения Камиллы, взяли свое. Он был уничтожен, он стал тенью. Конни выжил, совершив вынужденную посадку, и теперь до конца дней был обречен на службу в нелетном составе с коробочкой таблеток в кармане.
Я завел разговор о «Томе и Юлиусе»:
— Та старая пьеса… я ее просмотрел…