Мод утверждала, что я гордый, и что мне надо дорожить этим чувством. Я с ней не соглашался, даже тогда, но возможно, она была права. Она так хотела видеть во мне эту гордость, что, однажды обнаружив ее, всячески поощряла во мне ее проявления. Сам я считал, что гордость похожа на старый никчемный наряд, с чужого плеча и не по размеру, как списанный реквизит для затертой до дыр классической пьесы. Изображать, имитировать гордость — занятие нехитрое и благодарное, потому что ее проявлений ждут, в ее наличии не сомневаются; облачившись в нее, актеру достаточно просто выйти на сцену, чтобы все увидели и узнали ее. Согласно природе вещей, она всегда уязвлена. В фарсе, куда обычно скатывается любовь, наигранная гордость может вызвать у зрителя насмешку, желание посмеяться, которое становится для зрителя утомительным, в силу того, что не может найти себе естественного выражения, например, в смехе, дабы не позволить гордости наигранной превратиться в совершенно неподдельную уязвленную гордость. Выходит, что иногда показная гордость предшествует истинной, но если показная пользуется успехом, то истинная может и вовсе не проявиться.
Но истинная гордость — чувство вечернее, оно посещает нас тогда, когда машины остывают, инструменты и инвентарь убираются на ночь, когда все дела на сегодня сделаны и сделаны хорошо, так же хорошо, как и в другие дни, недели, месяцы и годы. Наконец, ты чего-то достиг, дело всей твоей жизни начинает обретать четкие очертания, ты начинаешь чувствовать усталость, настоящую усталость — такую, что небольшой отпуск, хотя и не повредит, но ничего не изменит по существу, ты вернешься домой таким же, быть может, необычно бодрым и веселым, но не другим — другим человеком ты уже не станешь. Результаты налицо: дом, лес, квитанции о банковских переводах, бухгалтерский отчет, с которым уже не поспоришь, — образ человека, который в чем-то значительно преуспел. Все это может внушать гордость, гордость обоснованную, гордость, которая скрасит бессонную ночь и облегчит нежданную боль. Но это так хрупко. Все это можно уничтожить единым росчерком пера — разом перечеркнуть сумму всех стараний, амбиций и смелых решений, снести дом, вырубить лес, сжечь отчеты. Связи ослабевают, дети исчезают, в саду разрастается лишь то, что не нуждается в уходе.
Все это было пока в далеком, если не сказать экзотическом будущем. Причиной моего сопротивления не могла быть истинная гордость; причину следовало искать в другом — возможно, виной всему была вынужденная подозрительность, такая же сильная, как сама любовь. Как я мог доверять своим чувствам по отношению к ней, если я не доверял никому и ничему, если вся моя жизнь напоминала запутанный клубок, в котором правда, как узелок, связывала одну ложь с другой?
Однажды на прогулке она остановилась посреди улицы, на островке безопасности, и сказала:
— Можешь не говорить, что любишь меня. Скажи только, хочешь ли ты, чтобы я тебя любила. А если я захочу тебя любить, то дальше уже решай сам.
— Да? — Я ей не верил.
Мимо с грохотом пронесся огромный грузовик. Мод не переставала кивать, пока мы не дошли до тротуара.
В другой раз она сказала:
— Мы с тобой так похожи… Одинаково хорошо воспитаны.
В этом была доля правды. Мы шли, затаившись, ожидая друг от друга решения, как бы заранее готовые принести себя в жертву сильнейшему, тому, кто скажет: «Я тебе нужен!» Я — из подозрительности, она — из дипломатичности, выученная ждать. Мы проявляли друг к другу уважение, свойственное по-настоящему зрелой, возможно поздней любви. Только наша любовь была не такой.
Как совершенно естественное следствие этой подозрительности и уважительного отношения, лишенные того, что современные психотерапевты называют «разумным эгоизмом», мы упустили еще немало возможностей — многие сцены и события приняли совсем другой оборот. Мы словно избегали всего, что должно было быть для нас наиболее важным; мы предпочитали говорить о политике, как будто все личные проблемы были уже разрешены. В ту осень, после окончательного разрыва со Стернером, Мод сообщила мне важные сведения, которые, по ее мнению, имели непосредственное отношение к тому, что произошло с Генри. Она не была шпионкой, но часто, иногда не по собственной воле, присутствовала на обедах, где Стернер и люди из его ближайшего окружения обсуждали различные стратегии «заметания следов». Концерн «Гриффель» являлся крупным держателем акций главных оборонных предприятий страны, и нелегальный экспорт оружия воспринимался членами правления как должное. Так было всегда, поэтому вопрос стоял не о том, правильно это или нет, а о том, как избежать ответственности. О подробностях сделок Мод была осведомлена, возможно, недостаточно хорошо, зато она отлично представляла себе сами методы и принципы распределения рисков, знала, как заметают следы и привлекают людей на свою сторону, могла объяснить, как действует круговая порука частного капитала и государства — гарант всеобщей безопасности. Рассказала она мне и о человеке со своим «собственным департаментом», основная функция которого заключалась в том, чтобы обеспечивать молчание и лояльность.