И вот он сидел в кабине «эмки», ежился в своем холодном кожаном пальто, ждал и ждал шофера… В такую ночь, как ни спеши, быстрее через залив не проедешь…
Он вглядывался в едва освещённые мертвым светом фар сугробы, ледяные холмы, ропаки, пытаясь угадать — природой они созданы или руками матросов. Весь Кронштадт и все форты окольцованы в эту зиму подобными нагромождениями, и только сами вахтенные боевого охранения могут определить, где их дот, секрет, пулеметное гнездо, а где, просто налезла глыба на глыбу. Весна растопит эту линию обороны, и кто потом, какой летописец узнает, вспомнит о бессонных вахтах на льду в жестокую зиму сорокового года, — все теперь поглощено одним емким словом — мир!..
У южного берега, мигнув фонариком, машину остановил матросский патруль. Луч света скользнул по лицу шофера, задержался на согнутой в тесной кабине фигуре комиссара эскадры и погас, патрульные поспешно козырнули, пропуская «эмку» на материк.
Машина помчалась по прибрежному шоссе.
Все во тьме. Не видно корабельных огней на заливе, огней Кронштадта, фортов, огней далекого Ленинграда. Завтра берег засияет вновь.
Расскин представил себе завтрашнее ночное небо в праздничных огнях. На всю ночь, до самой зари, багровые отсветы большого города окрасят небо, замельтешат сигнальные фонари на вмерзших в лед кораблях, а над Кроншлотом и на дальней Шепелевской башне замигает слепящий глаз маяка.
После Смольного надо обязательно заехать домой, обрадовать жену вестью о мире. Обрадовать — и снова огорчить?.. Она, скиталица, жена военного человека, не зная ему доступных сводок, тайн, секретов, вечно ждет и потому острее чувствует приближение большой войны, она всегда молча и с укором выслушивает его утешения, беспомощные объяснения — «еще отсрочка», «Гитлеру связали руки пактом»; он и сам не верит ни пакту с фашистами, ни их обещаниям, но понимает, что каждый день и час мира — это выигрыш в неизбежном будущем сражении против того же Гитлера или против тех, кто ведет с ним эту «странную войну», тая надежду столкнуть его с нами. Пожалуй, сколько Расскин себя помнит — всегда нам угрожали войной, и всякий раз страна добивалась мира — мира с оружием в руках: КВЖД, Хасан, Халхин-Гол, Испания, куда его так и не пустили, не вняв рапортам; и вот теперь эта линия Маннергейма, которая оказалась созданием, а значит, и плацдармом всей Европы, сокрушена, но дорогой ценой, большой кровью. Каждый нормальный человек рад миру, только надолго ли этот мир и представится ли в ближайшее время другой такой случай побывать дома…
За зиму он только раз побывал в Ленинграде — это случилось больше месяца назад, да и то ночью. Тогда он тоже спешил в Смольный, но внезапно свернул на Петроградскую сторону, жены дома не было; он не стал даже будить сына и помчался на другой край города — в военный госпиталь на Васильевский: жена там дежурила возле раненых и обмороженных — их было много в эту свирепую зиму. Потом за месяц он ни разу не смог позвонить домой. Вернувшись с фронта в Кронштадт, он послал с матросом записку. Жена, вероятно, смеялась его легкомысленному обещанию: «Кончится война — поедем на Кавказ». Почему-то не в Крым, не в родную Керчь, а на Кавказ, он всегда сулил ей этот Кавказ — и на Тихом океане, и на Балтике. После первого курса академии он тоже собирался ехать на Кавказ, но отправился в очередной шлюпочный поход по Волге и Дону. С тех пор стоило ему заговорить о курорте, жена отмахивалась. Они и года не прожили вместе не разлучаясь. А сегодня Расскин уже чувствовал: снова предстоит разлука. Он знал — в Смольный вызывают неспроста, новое назначение. Только куда? В Хельсинки? В Выборг? Или на Черное море, на юг, которому опять угрожают интервенцией англичане? Конечно, попугивают, подбадривают Маннергейма, но не исключен и такой маневр, отвлекающий все наши силы на юг. Всю зиму англичане твердят о нападении на Батуми и на Баку — так, может быть, на Каспий?..
Расскин всегда испытывал душевный подъем, когда попадал в Смольный. Точно такое же чувство он пережил однажды на палубе «Авроры», когда впервые увидел орудие, из которого в Октябрьскую ночь стреляли матросы. Длинные гулкие коридоры Смольного были памятны ему по фильмам революции. Он не мог пройти по ним спокойно, по-деловому, как шел по коридорам штабов или других учреждений: ведь здесь работал Ленин.
Возле каждой двери Расскин замедлял шаг, вглядывался в стены, в каждый предмет в комнате, в которую попадал, словно надеялся увидеть, открыть нечто необычайно дорогое его душе.