— Ну еще бы, — проворчал Хармид. — Не знаю, можно ли мне выпить немного твоего золотистого хиосского. К дьяволу всех докторов! Попробую найти знахарку где-нибудь на задворках. Что ты сказала? Разумеется, мои воззрения меняются в зависимости от того, как чувствует себя моя печень. Да и у всех так, только я ненавижу притворство. В мире царит полный хаос. Все в этом проклятом городе пожирателей собак помышляют только о том, как бы заграбастать побольше денег. Здесь нет никого, с кем уважающий себя человек мог бы поговорить, кроме тебя, моя дорогая.
— Но я тоже зарабатываю себе на жизнь, — возразила Дельфион, — и это очень часто заставляет меня задумываться.
— Ну и что же, — сказал Хармид внушительно, вперив в Главкона нездорово блестевшие глаза. — Ты дитя Афродиты, воплощенный упрек торгашескому духу мира. Деньги — тьфу! Само это слово оскверняет ум. Я всецело за республику по образцу платоновской[34], только я добавил бы четвертый класс, в котором, смею сказать, сам занял бы не последнее место, — класс поклонников красоты. И сказал бы всем: я великодушно отказываюсь в вашу пользу от всякой тяжелой работы, от борьбы, от науки, от общественных дел, а взамен только прошу оставить меня в покое и обеспечить мне условия для наслаждения красотой. Право же, дорогая, мы с тобой слишком утонченны для этого нелепого и недостойного мира.
— Ой, — заорал Главков, — я слышу, как они рычат на меня!
Урчание в желудке испугало его. Он подбежал к хозяину и схватил его руку. Хармид поморщился и высвободил пальцы.
— Нечего впадать в панику, пострел ты этакий! — сказал он с каким-то злорадством. — Они не так уж быстро тебя съедят!
— Не пугай бедняжку, — проговорила Дельфион с отсутствующим видом.
У нее были свои заботы, однако она не собиралась о них говорить. В ее заведении было шесть молодых девушек, кроме прислужниц (единственным мужчиной был вифинский раб[35], он выполнял всю тяжелую работу по дому и ежедневно ходил на базар). Редкий день девушки не заводили ссор или интриг, но Дельфион уже привыкла к этому. Она умела поддерживать порядок, оставаясь от всего в стороне и сохраняя душевный покой. Она почему-то вспомнила грека с Кипра, посещавшего ее, когда она еще жила в Коринфе, худощавого человека, погружавшегося в неприятное молчание, когда он лежал возле нее после горячих, торопливых объятий. Но начав говорить, он, как в трансе, произносил какой-то бессвязный монолог, и его слова захватывали ее сильнее, чем ласки. Он говорил о сбрасывании всех покровов с души, стремящейся к предельной простоте; его идеалом была та ясная сущность чистоты, которую не может нарушить шум и мирская суета. Его доводов она не понимала, но эмоциональный смысл его тихо горевших слов глубоко ее волновал, смешиваясь с первыми проблесками сознания ее смелости, ее независимости. Она теперь понимала, что он ей дал то, в чем она больше всего нуждалась в тогдашнее трудное время; но он был для нее всего лишь чудаковатым парнем, хотя и желанным, а когда исчез — оставил после себя пустоту, пугающее чувство неуверенности. Она предполагала тогда, что он уехал в Боспор Киммерийский[36].
Он привил мне чувство собственного достоинства, — сказала она себе, и ее сердце переполнилось жгучим чувством одиночества. — Чего я стою? Чего вообще стоит каждый? Она мысленно представляла свой образ: нежная, царственная, целомудренная, невозмутимо величественная, несущая дары любви благодарным беднякам. Сексуальная сторона дела не тревожила ее грез. Она была лишь средством, при помощи которого Дельфион стремилась осуществить свою мечту, лишь символом более глубоких переживаний, сил, бушующих и ломающих, разрушающих и воссоединяющих во всей вселенной; это было не более унизительно, чем оргии на празднествах в храмах Великой Матери[37], чем многие формы священной проституции в Сирии, Анатолии, даже в ее родном Коринфе, чем обрядовые процессии во время дионисии и священные бракосочетания во время мистерий[38].
До пятнадцати лет Дельфион воспитывалась у богатой вдовы, которой она полюбилась, и та учила Дельфион грамоте, чтобы девушка могла читать ей вслух по вечерам. Дельфион оказалась способной к наукам, и ее стали учить другим предметам — математике и поэтике. Вдова умерла от болезни сердца, и ее племянник унаследовал Дельфион вместе с другим добром. Халин был распущенный, но добродушный малый. Дельфион нравилась ему давно, когда еще вдова была жива, и он не замедлил с неким подобием чувства сделать девушку своей любовницей. Он не то в шутку, не то всерьез — Дельфион никогда не могла этого понять — поощрял ее литературные занятия. Три года спустя он обанкротился и покончил с собой, надышавшись угарным газом. Дельфион была куплена спекулянтом, который промышлял рабынями высшего класса, и стала гетерой. С тех пор как она начала вращаться в более высоких кругах общества, где остроумные и образованные гетеры окружались восхвалением и лестью, она не почувствовала особых перемен в своей жизни. Ее последний владелец явился мостом между спокойной утонченностью дома вдовы и фешенебельностью публичного дома, куда она попала потом; ее жизнь изменялась постепенно, и она ни разу не ощутила толчка или потрясения. Халин придавал их отношениям полушутливый, полустрастный характер, соединяя несомненный любовный пыл с интеллектуальным любопытством. Даже минуты самых жарких объятий они ощущали как шутку; они были зрителями своего собственного мима. В довершение всего, уже под конец их совместной жизни Халин ввел в дом юношу, своего лучшего друга, и они, не таясь, делили Дельфион между собой. Втроем они разыгрывали — в танце и в импровизированных стихах — эпизоды из мифологии, которым можно было придать неприличный характер. В Дельфион, только что посвященной в Элевсинские мистерии[39] и — эта поездка была одной из прихотей Халина, — мимы возбуждали длительный чувственный экстаз, смешивая эмоции, на первый взгляд совершенно противоположные: явно непристойное веселье и ревностную религиозность. Ей стоило только перечитать какое-либо из произведений, которые она в свое время выучила почти наизусть, например «Вакханки» Еврипида, «Эдоны»[40] Эсхила или некоторые оды Вакхилида[41], к которым Халин придумал сопровождающие мимы, наполовину пародии, наполовину откровения, — и ритмы и образы становились чрезвычайно яркими и вызывающими.
34
36
37
38
39
40