— А ты все выносишь? — спросил Динарх, бросив на него пронзительный взгляд.
Герсаккон почувствовал, как на него нисходит покой; но в то же время его мятежный ум сравнивал последние слова Динарха с тем, что философ говорил женщинам. Неужели прозвучавшие в потемках последние наставления Динарха обеим женщинам неожиданно коснулись и его? Однако он был спокоен. Он даже почел себя в моральном долгу за что-то перед Динархом.
4
Последние зимние ливни обрушились на холмы и наполнили извилистые водосточные канавы, сбегающие с Бирсы, потоками воды. Великолепные ступени храма Эшмуна сверкали под лучами выглянувшего из-за туч солнца; подметальщик на Северной улице, ведущей к Площади Собрания, поднял оброненный кем-то впопыхах мешочек для денег и сунул его за пазуху со словами молитвы к Танит; воробьи и девушки щебеча выпархивали из своих убежищ под карнизами домов. Весенний ветер расстилал по небу, под золотыми щелями в облаках, свежий слой голубой краски; она капала с неба и затвердевала в радужных оттенках моря. Рыбаки в лодках с темно-красными парусами тянули за собой на веревках самок осьминогов, чтобы ловить одурелых самцов. На улицы высыпали, покачивая бедрами, благочестивые блудницы; молодые ливийцы забегали в палатки, где им заостренным клинком наносили на руку выбранный ими рисунок, царапины заполняли сажей, жиром и сурьмой, «чтобы приворожить желанную». Акация тянулась к солнцу своими великолепными желто-красными цветами. Мелочные торговцы расхаживали с подносами, на которых лежали отлитые из бронзы и вылепленные из глины скорпионы — их клали под порог дома для отвода дурного глаза. Голуби кружили над башенками с оконцами, забранными решетками на особый пунический манер. В полях виднелись цепочки рабов, работающих мотыгой и распевающих свои печальные песни.
Я верно рассчитал удар, — размышлял Ганнибал; около него не было никого, кому он мог бы высказать свои мысли. Он мог бы поговорить с Келбилимом, но это было бы все равно, что говорить с самим собой. Последнее время у Ганнибала было такое ощущение, словно он снова уходит в одиночество своего духа, подобно волнам, которые, гордо завихряясь, в своем безрассудном белопенном неистовстве обрушиваются на скалы Фароса[45], а затем с могучим отливом отступают назад, в пучину. Не то что двадцать лет назад, когда каждое движение его души было как любовное объятие, как зов и отклик, взрыв буйного хохота, на который откликались все горы мира. Однако даже тогда под его челом таилось это мрачное, тягостное ощущение одиночества, проявлявшееся, может быть, только в непоколебимости и в неизменном безразличии. Думы о двух убитых братьях тяготели над ним всю жизнь, сжимая сердце смутной тоской.
Пройдя через летнюю столовую в заднюю часть дома, Ганнибал отворил дверь в маленькую комнату, еще не прибранную. Он запретил кому-либо входить сюда и все медлил приняться за уборку сам, хотя ненавидел всякий беспорядок.
Он нашел то, что искал, под какой-то узорчатой тканью и самнитским мечом[46]. Это был миниатюрный портрет на слоновой кости — женское лицо, удлиненное, с широко расставленными, серьезными глазами; в ушах — кольца, тяжелые ожерелья ниспадают с шеи на широкую, не полную грудь. Иберийка из Кастуло[47], на которой он был женат. Он вспомнил ее прощальный взгляд, руки, расстегивающие пряжку его пояса, ее спокойные движения. Это было все; этого было довольно: она жила. Он поставил портрет на столик. Хотел было взять его с собой, но вместо этого достал самнитскую бронзовую статуэтку воина в доспехах, в высоком, украшенном пером шлеме. Грубоватая работа, но выразительная. Ганнибалу нравилось, как тяжело стоит воин на своих босых ногах: это давало ощущение земли. Ганнибал усмехнулся. В конце концов, это была именно та твердость, которую он хотел получить от портрета своей иберийки жены. Но поблекшая миниатюра не давала живого представления об образе этой женщины, о ее крепком торсе и животе. Бронза была ближе его разбуженной памяти.
Он верно рассчитал удар. Толки об этом шли одновременно с приготовлениями к принесению в жертву первых плодов. Ганнибал хотел, чтобы наступление пришлось на ту пору, когда оживает природа. Первые зеленые плоды, сорванные с деревьев, первые неспелые колосья пшеницы будут принесены в жертву среди возрастающего возбуждения и трезвона об этой его новой войне. Он завершит удар, когда умы будут очищены и разгорячены шествием бога. Пробуждением Мелькарта.
Огромный погребальный костер раскладывался, согласно ритуалу, в открытой местности, на склоне холма. Процессия двигалась по городу, останавливаясь в определенных местах, где под тоскливый напев флейт и рожка, сопровождаемый боем барабанов, произносились заклинания. Голуби Танит стенали; жрицы с позолоченными сосками двигались по спиралям вечности, и глаза их, горящие зелеными изумрудами, были обведены чернотой, чтобы отвратить окружающих демонов. Голуби Танит стенали. Звучали кимвалы с невидимых башен в небе, обновляя жизнь солнца, и влюбленные лежали среди розовых вьюнков.
Толпы на улицах, у окон, на стенах и крышах омывались волнами тишины и шума. Казалось, острия зеленых побегов весны вот-вот уколют ноги; где бы кто ни стоял, он стоял на священной земле. Верховный жрец Мелькарта торжественно шествовал под колпаком в виде львиной головы и с суковатым жезлом в руке. Позади него восемь юношей в пурпурных мантиях несли похоронные носилки; слышались вздохи флейт и всхлипывания женщин. Бог умер.[48]
Бог, который умер, проследовал через безмолвный Кар-Хадашт. Все огни погасли. Ворота жизни захлопнулись, стенание голубей ушло за пределы жизни. Только спирали танца не переставали плести нить жизни, сохраняя надежду для рода людского. Только паутина солнечного света и тени пены. Не следует ли и людям вернуться назад, к изначальным истокам, исчезнуть за пределы человеческой значимости, подчинившись извечному свершению смерти бога? Юноша лежит на похоронных носилках. Жизнь истекает кровью под ласковое журчанье флейт.
Процессия приблизилась к погребальному костру, монотонно прозвучали ритуальные слова, рука тяжело поднята, трепетные звуки флейт, сопровождаемые эхом из хаоса, возвысились угрожающе, поднялись на грань отчаяния, рассыпались смехом и успокоились в трехдольном ритме. Спирали танца вдруг стали сходиться в одной точке. Глаза-изумруды оттаивали и распускались цветами. Невнятное гнусавое пение вознеслось ввысь вместе с поднявшимся над толпой телом бога.
Факел брошен в кучу деревянных стружек вокруг бочек со смолой позади щитов, расписанных соснами и звездами. Бык на жертвенном камне мертв; мертва коза; и баран мертв. Языки пламени вздрагивали от громких взвизгов рожка. Ярко-красный дракон пламени вступил в смертельную схватку с богом и проглотил его, почив вместе с ним. Дым устремился ввысь, приняв формы деревьев, дев, снопов пшеницы. Орел взвился прямо к солнцу. Голуби хлопали крыльями над оживающим городом. Ветер подул с северо-востока. Небо было того же цвета, что и золотые искорки.
Люди пожимали друг другу руки и смеялись. Светильники и факелы зажигались от углей потухающего погребального костра. По всему городу несли новое пламя, зажигая от него очаги и лампады. Свежий ветер разносил по всей стране пепел с погребального костра. Его собирали в кувшины и горшки, им посыпали пашни, корни деревьев в садах, загоны для овец. В храме Мелькарта завеса была разодрана, и в отблесках большой, изумрудного цвета колонны из таинственной мглы выступил бог, улыбающийся и вечно юный. Женщины почувствовали, как отяжелели и потеплели их чрева внутри обогащенных тел. Девятилетние девочки, голые, с обритыми головками, танцевали под арками из взлетающих лепестков. Барабаны громыхали и бухали под отрывистый вой рогов-раковин, и звуки рожка были болезненны, как уколы любви. Бог воскрес!
46
47
48