– Хорошо…
Рутта хвалит жилище, греется у огня. Ей весело. Как быстро забываются все невзгоды!
Бармокар глядит на нее, точно иберийский бык, – то ли сердит, то ли возбужден при виде возлюбленной. А Гано Гэд прикидывается совершенно спокойным.
– Скажите мне, – говорит Рутта, – скоро кончится этот ужас?
Вот тут наступает тишина. Пращники не могут сказать ничего путного. Бармокар подкладывает хворосту в огонь. Гано Гэд ковыряет палочкой в твердом земляном полу…
– Молчите? – спрашивает Рутта.
Бармокар наблюдает за ее тонкими пальцами, которые даже здесь, среди болот, бело-розовы и нежны, как в Новом Карфагене. А Гано Гэд глядит в огонь, в самое пламя, с отсутствующим видом.
– Скажи, Гано, скоро кончится этот ужас?.. Ты рвался в поход. Ты верил в скорую победу. А где она? Ты не молчи. Скажи что-нибудь… Я вам верила – тебе и Бармокару, – пошла с вами. И я хочу знать.
– Она права, – говорит Бармокар.
Гано Гэд молчит. Только желваки ходят на его щеках. Наверное, знает кое-что, да не желает отвечать.
– Один я виноват, – бормочет Гэд.
– Вы что-то скрываете, – говорит Рутта. Ее ноги так плотно укутаны в шерстяные повязки, что совершенно потеряли волнующие очертания. И Бармокар пытается представить себе их, ибо они словно изваяны эллинскими ваятелями…
Гано Гэд усмехается:
– А что скрывать? Эти болота?
– Куда мы идем?
– Объясни ей, Бармокар, – говорит Гэд.
– Почему – я? – удивляется Бармокар. – Ты верил ему. Ты говорил его словами. Ты рвался в бой.
Гано Гэд отвечает, как истый карфагенский рыбак:
– Я верил? Я говорил? Я рвался? – и разводит руками.
Один умный человек в Карфагене, в квартале Нэш, заваленном тухлой рыбой, говорил умные речи:
– Что такое костер? Горит дерево, дым поднимается кверху и тает. Превращается в ничто. Люди, приглядитесь получше: это же ваша жизнь…
Гано Гэд берет в руки кувшин, взбалтывает содержимое (булькает ли еще?) и, отхлебнув изрядное количество, говорит замогильным голосом:
– Бармокар… Кто мечтал об этом? Кто бежал за некоей Руттой? Кто разжигал костер в этом великом доме? Если я не ошибаюсь… – Здесь Гано Гэд надолго умолкает. А после продолжает: – Если не ошибаюсь, ты, Бармокар, мой друг и брат. Когда все сбылось, как в лучшем сне, мы сидим и несем сущую околесицу: что будет? Куда идем? Да кто что говорил?.. Разве дело в этом? Умные люди, задайте сами себе вопрос: в этом сейчас дело?
– А в чем же? – Рутта вдруг становится той самой Руттой из Нового Карфагена – царицей рынка и площадных девиц.
Гано Гэд кладет ей руку на колени и медленно движет вверх, к животу. Она и не думает сопротивляться, ей приятна эта грубая мужская повадка.
– Гэд, – говорит Бармокар прерывающимся голосом, – у меня тоже есть рука. – И смеется. Через силу.
Гэд отталкивает Рутту и отворачивается от нее.
– Бери ее. Не жалко. Только не надо тянуть эту дурацкую песню. Меньше слов, больше дела. Разве не этому учили нас босяки в Карфагене?
Бармокар исподлобья глядит на Рутту – что скажет? Она прикрывает глаза. Это воистину зов дикой серны. У него вот-вот разорвется сердце.
– Что-то душно здесь, – говорит догадливый Гэд. – Я люблю землю, но она порою давит. Простор лучше любого подземелья. Нет, я не хаю эту пещеру. Я отошел здесь: во мне снова бьется сердце, которое, как мне казалось, остановилось… Я выйду на свежий воздух. Подышу…
– Куда ты?.. – для приличия выговорил Бармокар.
Рутта ладонью прикрыла его губы.
– Он – настоящий мужчина, – сказала Рутта, – знает, когда уходить…
Удивительная тишина стояла над болотами. Лагерные костры горели рыжим дымным пламенем. Все здесь было во власти гнилостных миазмов. Даже тишина, казалось, родилась именно из миазмов – противная была тишина.
Сколько же может выдержать человек?
Бармокар сидел виноватый, а Рутта гладила его волосы.
– Значит, много думал обо мне? – Рутте хотелось, чтобы он еще и еще раз подтвердил, что думал много, все время, ежечасно, каждое мгновение. Но зачем ей все это?
Он кладет руку ей на грудь – такую крепкую, вроде еловой шишки. Хочет сказать нечто, ему есть что сказать, но в этот час, когда она рядом, – лучше помолчать.
– Рутта, я умру без тебя.
– Но я же с тобой!
– Я хочу, чтобы все время.
– И я.
Бармокар вдруг развязал язык. Ему вдруг захотелось выговориться. Может, потому, что ждет она его слов. Нельзя молчать, если ей приятны его речи. Он говорит:
– Я подумал там, в Новом Карфагене, что человек живет для того, чтобы побеждать другого, добро копить и затем проживать это добро в Карфагене, в родном портовом квартале. А теперь, Рутта, я думаю иначе. Мне кажется, что надо жить, надо выжить ради тебя, ради любви к тебе. Часто спрашиваю себя: выживу ли? Я думал, что страшен враг, закованный в доспехи, со шлемом на голове и с мечом в руке. А теперь я понял другое: холод страшнее, лед страшнее, и эти болота страшнее того врага. Позавчера я чуть было не утонул. И где? В двух шагах от тропинки. Падал не потому, что был ранен, а потому, что устал, оттого, что искусала мошкара. Это пострашнее римского воинства. Или я, может, не прав?
Рутта сказала:
– Прав.
– Стало быть, – вдохновился Бармокар, – я кое в чем повзрослел, кое-что лучше понял. Я ведь и раньше немного сомневался… Повзрослев, говорю тебе: надо жить, чтобы любить.
Рутта усмехнулась:
– Я это давно поняла.
– Сама догадалась?
– Сама.
– А я боюсь, – признался он.
– Чего? – удивилась Рутта.
– Вдруг нас разлучат? Вот ты болела… И я могу заболеть… Могу умереть. Запросто. Уткнувшись в болотную жижу. Ты не видела, как умирают искусанные мошкарой, голодные, холодные?
– Видела.
– А ежели и со мной стрясется такое?
Она не стала успокаивать. Она была сильная и в рассуждениях, и в любви. Она сказала:
– Все может быть. Ведь нашей судьбой повелевают боги. Не мы властны над нею, а они, боги.
Он задумался. И тут заметил, что становится темно, что костер теряет яркость, пламя оседает, вместо того чтобы рваться кверху.
Бармокар живо подложил в костер целую охапку колючих сучьев. И оборотился к Рутте, чтобы продолжить разговор. Но почувствовал ее горячее дыхание возле своих губ, увидел ее глаза – сверкавшие огнем совсем, совсем близко.
– Ты нужен мне, – прошептала она, – и нет мне никакого дела ни до хвороб, ни до смертей. Пусть умирают недотепы.
И, не давая опомниться, снова прильнула к нему…
– Теперь я – греческая губка, – признался он.
– И я, пожалуй, – сказала Рутта.
– Может, позовем его?
– Зови, – смеясь, согласилась иберийка.
Гано Гэд откликнулся немедля. Появился злой, колючий. Живо примостился у костра. Хмыкал и громко чмокал губами.
– Замерз? – спросил Бармокар.
– Я? – Гэд пожал плечами. – Где мне мерзнуть? Там такая теплынь, благоухают розы…
– Сердишься? – Рутта похлопала его по спине. – Гано, ты хороший товарищ. Ты спас мне жизнь, а заодно и ему.
– Вам бы только по земле кататься… – проворчал Гэд.
– Правду говоришь. Что делать, если нет постели?..
– Пей да дела своего не забывай, – сказал весело Бармокар.
– Какое теперь у нас дело? – Гэд заскрежетал зубами.
– Погляди на него! – воскликнул Бармокар. – Кто лез в драку? Кто звал с собой? А теперь нос повесил?
– Не повесил… Но повешу…
– Это почему же, Гэд?
– Все потому же.
– Если тебе нужна Рутта – разговор будет особый.
– Никто мне не нужен. И сам себе тоже не нужен.
– Это он с холоду. Озяб он, – участливо произнесла Рутта. – Поддай огня, Бармокар!
Тот послушно исполнил приказ. Языки пламени взметнулись кверху. Даже жарко сделалось.
– И вина мне… Если осталось…
– Этого добра предостаточно, – прихвастнул Бармокар и полез в мешок.
Все трое выпили поочередно. Дольше своих друзей пил из глиняного горлышка Гано Гэд. Пил с остервенением, с желанием напиться, и как можно скорее. Кувшин не вернул хозяину, зажал в руках, облизывал губы, словно меда наелся.