— Боже! Смилуйся над ним! — взывал ксендз Людвик.
— Ворота! Селим, ворота! — завопил я как одержимый, размахивая платком, и бросился со всех ног через двор.
Вдруг Селим шагах в пяти от ворот выпрямился в седле и быстрым, как молния, взглядом смерил забор. Потом до меня донесся женский крик с террасы, стремительный топот копыт — конь взвился, повис передними ногами в воздухе и на всем скаку перемахнул через забор, не задержавшись ни на миг.
Лишь перед самой террасой Селим осадил его так, что копыта врылись в землю, затем сорвал с головы шляпу и, размахивая ею, как флажком, закричал:
— Как поживаете, мои милые, дорогие друзья? Как поживаете? Мое почтение, сударь! — поклонился он отцу. — Мое почтение, дорогой ксендз, мадам д'Ив, панна Ганна. Наконец мы снова вместе. Виват! Виват!
С этими словами он соскочил с коня и, бросив поводья выбежавшему из сеней Франеку, принялся обнимать отца и ксендза и целовать ручки дамам.
Мадам д'Ив и Ганя были еще бледны от страха, но именно поэтому они встретили Селима, словно он спасся от смерти, а ксендз Людвик сказал:
— Ох, сумасшедший, сумасшедший, и напугал же ты нас. Мы думали, тебе уже конец пришел.
— А что?
— Да ворота. Ну можно ли так мчаться сломя голову?
— Сломя голову? Но ведь я видел, что ворота заперты. Ого! У меня превосходные, истинно татарские глаза.
— И ты не боялся скакать?
Селим засмеялся.
— Нет, ничуть, ксендз Людвик. Но, впрочем, это заслуга моего коня, а не моя.
— Voila un brave garcon!note 4 — воскликнула мадам Д'Ив.
— О да, не всякий бы на это отважился, — прибавила Ганя.
— Ты хочешь сказать, — возразил я, — что не всякий конь решился бы перескочить, а людей таких нашлось бы немало.
Ганя остановила на мне долгий взгляд.
— Я бы вам не советовала пытаться.
Потом посмотрела на Селима, и во взоре ее выразилось восхищение: да и действительно, не говоря уже о лихой выходке татарина, принадлежавшей к числу тех опасных затей, которые всегда нравятся женщинам, надо было видеть, как он был хорош в эту минуту. Прекрасные черные волосы падали ему на лоб, щеки разрумянились от быстрой езды, глаза блестели и сияли радостью и весельем. Когда он стоял подле Гани, с любопытством глядя ей в глаза, оба они были так красивы, что прекрасней не мог бы создать ни один художник даже в мечтах.
Что касается меня, то я был глубоко уязвлен ее словами. Мне казалось, что это: «Я бы вам не советовала пытаться» — она произнесла тоном, в котором звучала нотка иронии. Я бросил вопросительный взгляд на отца, который только что осмотрел коня Селима. Его родительское тщеславие мне было известно, я знал, как он ревнив ко всем, кто в чем-либо меня опережает, а Селим давно его этим сердил; поэтому я рассчитывал, что он не воспротивится моему желанию доказать, что наездник я не хуже Селима.
— А ведь смелый скакун этот конь, — сказал я, обращаясь к отцу.
— Но смелый ездок и этот шайтан, — буркнул отец. — А ты сумел бы так?
— Ганя в этом сомневается, — сказал я с оттенком горечи. — Можно, я попытаюсь?
Отец заколебался, окинул взглядом забор, лошадь и меня и ответил:
— Оставь, не надо.
— Ну конечно! — вскричал я с обидой. — Лучше мне прослыть бабой по сравнению с Селимом.
— Генрик! Что ты болтаешь! — воскликнул Селим, обняв меня за шею.
— Скачи, мальчик! Скачи! Только держись молодцом! — проговорил отец, уязвленный в своем честолюбии.
— Коня мне сюда! — крикнул я Франеку, который проваживал по двору взмыленного жеребца.
Вдруг Ганя порывисто поднялась со стула.
— Пан Генрик! — воскликнула она. — Это из-за меня вы решили попытаться. Но я не хочу, не хочу. Пожалуйста, не делайте этого… ради меня.
Сказав это, она посмотрела мне в глаза, словно желая договорить взглядом все то, чего не могла выразить словами.
Ах, за один такой взгляд я готов был тогда отдать всю кровь до последней капли, но я не мог и не хотел отступать. В эту минуту оскорбленная гордость оказалась сильнее всего, поэтому я овладел собой и сухо сказал:
— Ты ошибаешься, Ганя, если думаешь, что это из-за тебя. Я буду скакать ради собственного удовольствия.
И, несмотря на возражения всех, кроме отца, я сел на коня и шагом двинулся в липовую аллею. Франек открыл ворота и тотчас запер их за мной. Душа моя была полна горечи, и я перескочил бы через этот забор, будь он хоть вдвое выше. Отъехав шагов на триста, я повернул назад и пустил коня рысью, которую тотчас сменил галопом.
Вдруг я заметил, что подо мной качается седло.
Произошло одно из двух: либо подпруга лопнула во время предыдущей скачки, либо Франек ослабил ее, чтобы дать отдохнуть лошади, и по глупости или, может быть, забывчивости не предупредил меня вовремя.
Теперь уже было поздно. Конь во весь опор мчался к забору, а я уже не хотел его останавливать. «Убьюсь так убьюсь!» — подумал я. Меня охватило отчаяние. Я судорожно сдавил бока лошади; ветер свистел у меня в ушах. Вдруг передо мной мелькнул забор, я взмахнул хлыстом, почувствовал, что лечу куда-то, в уши мне ударил крик с террасы, у меня потемнело в глазах и… через минуту я очнулся от обморока на газоне.
Я быстро вскочил.
— Что случилось? — вырвался у меня вопрос. — Я слетел, потерял сознание?
Вокруг меня стояли отец, ксендз Людвик, Селим, Казик, мадам д'Ив и Ганя, бледная как полотно, со слезами на глазах.
— Что с тобой? Что с тобой? — сыпалось со всех сторон.
— Ровно ничего. Я слетел, но это не по моей вине. Лопнула подпруга.
Действительно, после минутного обморока я чувствовал себя вполне здоровым, только немного задыхался. Отец принялся ощупывать мои руки, ноги и спину.
— Не больно? — спрашивал он.
— Нет, я вполне здоров.
Вскоре восстановилось и дыхание. Я только злился, думая, что кажусь смешным. И наверное, у меня на самом деле был смешной вид. Падая с лошади, я по инерции перелетел через дорогу, идущую вдоль газона, и свалился в траву, вследствие чего локти и колени моего светлого костюма окрасились зеленым, а волосы растрепались. Тем не менее это злополучное происшествие пока что оказало мне услугу. Еще минуту назад предметом всеобщего внимания был Селим в качестве гостя, к тому же только что прибывшего, — теперь я, правда ценой моих локтей и коленок, отбил у него пальму первенства. Ганя, продолжая считать себя — и, кстати сказать, совершенно справедливо — виновницей этого рискованного опыта, который мог для меня плохо кончиться, старалась искупить передо мной свою оплошность нежностью и добротой. Благодаря этому я скоро пришел в хорошее настроение, которое передалось и остальной компании, встревоженной моим падением. Все развеселились. После чая, за которым хозяйничала Ганя, мы отправились в сад. Тут Селим расшалился, как маленький ребенок, он смеялся и проказничал, а Ганя не отставала от него и от души хохотала. Наконец Селим воскликнул:
— Ах, как приятно мы будем теперь проводить время втроем!
— Интересно, — спросила Ганя, — кто из нас самый веселый?
— Наверное, я, — ответил Мирза.
— А может быть, я? О, ведь я тоже по натуре очень веселая.
— А самый невеселый Генрик, — заключил Селим. — Он по натуре серьезен и несколько меланхоличен. Если бы Генрик жил в средние века, он непременно стал бы странствующим рыцарем и трубадуром, но, правда, он не умеет петь! Зато нас, — прибавил он, обращаясь к Гане, — словно нарочно выискали, так мы подходим друг к другу.
— Я с этим не согласен, — возразил я Селиму. — На мой взгляд, подходят друг к другу с противоположными наклонностями, ибо в этом случае один обладает теми свойствами, которых недостает другому.
— Благодарю покорно! — воскликнул Селим. — Предположим, ты по натуре плаксив, а панна Ганя смешлива. Допустим, вы женитесь…
— Селим!
Селим взглянул на меня и рассмеялся.