Тревога омрачила лоб Гани.
— А он? — спросила она.
— Э! Сегодня он любит одну, завтра другую! Долго он никого не способен любить. Такая уж у него натура. И если он когда-нибудь скажет, что любит тебя, не верь, Ганя. — Тут я заговорил, подчеркивая каждое слово: — Ему будут нужны твои поцелуи, а не твое сердце, ты понимаешь?..
— Пан Генрик!
— Ах, верно! Что же я говорю? Ведь тебя это ничуть не интересует. А потом разве такая скромница, как ты, дала бы поцеловать себя чужому? Извини Ганя, мне кажется, я тебя обидел одним лишь предположением. Ты бы этого никогда не позволила. Правда, Ганя, никогда?
Ганя вскочила и хотела уйти, но я схватил ее за руку и удержал насильно. Я старался казаться спокойным, но бешенство душило меня, словно клещами сжимая мне горло. Я чувствовал, что теряю самообладание.
— Отвечай же! — проговорил я, с трудом подавляя волнение. — Иначе я тебя не пущу!
— Но, пан Генрик, чего вы хотите? Что вы говорите?
— Я говорю… я говорю… — прошептал я, стискивая зубы, — я говорю, что стыда у тебя нет. Вот!
Ганя, обессилев, снова опустилась на диван: я взглянул на нее: бедняжка была бледна как полотно. Но сострадания к ней уже не было в моем сердце. Я схватил ее руку и, сжимая тонкие пальчики, продолжал:
— Слушай! Я готов был пасть к твоим ногам! Я любил тебя больше всего на свете…
— Пан Генрик!..
— Молчи: я видел и слышал все! Стыда у тебя нет! Ни у тебя, ни у него!
— О боже мой! Боже мой!
— Стыда у тебя нет! Я не осмеливался поцеловать краешек твоего платья, а он целовал твои губы. Ты сама хотела его поцелуев! Я презираю тебя, Ганя!.. Ненавижу тебя!
Голос замер у меня в груди. Я только тяжко дышал, жадно ловя воздух, потому что мне теснило грудь.
— Ты угадала, что я вас разлучу, — продолжал я, помолчав. — Хоть бы мне жизни пришлось лишиться, я разлучу вас, хоть бы мне пришлось убить тебя, и его, и себя. Это неправда — то, что я раньше тебе сказал. Он тебя любит, он бы тебя не покинул, но я вас разлучу.
— О чем вы так оживленно беседуете? — неожиданно спросила мадам д'Ив, сидевшая в другом конце гостиной.
Была минута, когда я хотел вскочить и высказать вслух все, но опомнился и ответил равнодушным тоном, хотя голос мой слегка прерывался:
— Мы поспорили, какая беседка в нашем саду красивее: увитая розами или плющом.
Селим сразу перестал играть, пристально поглядел на нас и проговорил с величайшим спокойствием:
— Я отдал бы все другие за увитую плющом.
— Вкус у тебя недурен, — сказал я. — А вот Ганя другого мнения.
— Это правда, панна Ганна? — спросил он.
— Да, — тихо проговорила она.
Я снова почувствовал, что не в силах дольше выносить этот разговор. Перед глазами у меня замелькали красные круги. Я вскочил, пробежал несколько комнат, влетел в столовую, схватил со стола графин с водой и вылил ее себе на голову. Затем, уже не сознавая, что делаю, грохнул графин об пол, так что он разбился вдребезги, и бросился в сени.
Обе лошади — моя и Селима — уже стояли оседланные у крыльца.
На минуту я еще забежал к себе в комнату, кое-как утер лицо, мокрое от воды, и отправился снова в гостиную.
В гостиной оказались только ксендз и Селим, которых я застал в страшном испуге.
— Что случилось? — спросил я.
— Гане сделалось дурно, она лишилась чувств.
— Что, как? — вскричал я, схватив ксендза за плечо.
— Как только ты ушел, она громко разрыдалась, а потом лишилась чувств. Мадам д'Ив увела ее к себе.
Не вымолвив ни слова, я бросился в комнату мадам д'Ив. Действительно, после моего ухода Ганя разрыдалась и потеряла сознание, но припадок уже прошел. Увидев ее, я забыл обо всем, упал на колени перед ее кроватью и, не замечая мадам д'Ив, закричал как безумный:
— Ганя! Дорогая моя! Любимая! Что с тобой?
— Ничего! Теперь уже ничего! — ответила она слабым голоском, стараясь улыбнуться. — Теперь уже ничего. Право, ничего.
Я просидел у нее с четверть часа. Потом поцеловал ей руку и возвратился в гостиную. Нет, неправда! Не ненавидел я ее! Я любил ее больше, чем когда-либо прежде! Зато, увидев в гостиной Селима, я готов был его задушить. О! Вот его, его и ненавидел теперь всей душой. И он, и ксендз тотчас подбежали ко мне.
— Ну! Как там?
— Теперь уже хорошо.
Затем, обернувшись к Селиму, я сказал ему на ухо:
— Поезжай домой. Завтра мы встретимся у кургана на опушке леса. Мне надо с тобой поговорить. Я не хочу, чтобы ты сюда приезжал. Между нами все кончено.
Кровь бросилась в лицо Селиму.
— Что это значит?
— Завтра я дам тебе объяснение. Сегодня не желаю. Понимаешь? Не желаю. Итак, завтра в шесть утра.
Переговорив с ним, я снова поспешил в комнату мадам д'Ив. Селим побежал было за мной, но, ступив несколько шагов, остановился в дверях. Через минуту я увидел в окно, как он уехал.
Около часа я сидел в комнате, смежной с Ганиной. Зайти к ней я не мог, потому что, устав от слез, она уснула. Мадам д'Ив и ксендз Людвик пошли к отцу и о чем-то с ним совещались. Я просидел один до чая.
За чаем я заметил, что и у отца с ксендзом, и у мадам д'Ив появилось какое-то необычное, полутаинственное, полусуровое выражение лица. Должен признаться, что меня охватило беспокойство. Неужели они о чем-то догадались? Это было вполне правдоподобно: как-никак между нами, молодежью, сегодня произошло нечто из ряда вон выходящее.
— Я получил утром письмо от матери, — сказал мне отец.
— Как ее здоровье?
— Очень хорошо. Но ее беспокоит то, что происходит дома. Она хочет поскорей вернуться, однако я на это не могу согласиться: ей необходимо провести там еще месяца два.
— Что же матушку беспокоит?
— Ты ведь знаешь, что в деревне свирепствует оспа, а я имел неосторожность сообщить ей об этом.
По правде говоря, я понятия не имел, что в деревне вспыхнула эпидемия. Возможно, впрочем, что я и слыхал об оспе, но не обратил внимания, и слух этот прошел мимо моих ушей.
— А вы не собираетесь навестить матушку? — спросил я отца.
— Посмотрю. Мы еще поговорим об этом.
— Вот уже скоро год, как ваша дражайшая супруга живет за границей, — заметил ксендз Людвик.
— Этого требует ее здоровье. Следующую зиму ей уже можно будет провести здесь. Она пишет, что чувствует себя лучше, только тоскует без нас и беспокоится, — ответил отец.
Потом, обернувшись ко мне, он прибавил:
— После чая зайди ко мне в комнату. Я хочу поговорить с тобой.
— Хорошо, отец.
Я встал из-за стола и вместе со всеми пошел проведать Ганю. Она уже вполне оправилась, даже хотела встать, но отец не позволил. Около десяти вечера какая-то бричка с грохотом подъехала к крыльцу. Это был доктор Станислав, который полдня провел в деревенских хатах. Внимательно осмотрев Ганю, доктор сказал, что она не больна, но нуждается в отдыхе и развлечениях. Он запретил ей учиться и рекомендовал приятно проводить время и не грустить.
Отец спросил его совета по поводу младших девочек: можно ли держать их дома или лучше вывезти, пока не пройдет эпидемия. Доктор успокоил его, заверив, что опасности нет; он нарочно сам написал об этом матери, чтобы она не волновалась. А сейчас он хотел отправиться на покой, потому что валился с ног от усталости. Со свечой в руке я проводил его к себе во флигель, где он должен был ночевать; мне и самому захотелось уже лечь, так как я был непередаваемо утомлен впечатлениями этого дня, но вошел Франек и сказал:
— Пан просит вас пожаловать, панич.
Я сразу же пошел. Отец сидел у себя в комнате за столом, на котором лежало письмо от матери. В комнате были также ксендз Людвик и мадам д'Ив.
Сердце у меня тревожно забилось, как у обвиняемого, который должен предстать перед судом, настолько я был уверен, что они будут расспрашивать меня о Гане. Однако отец заговорил о более важных делах. Ради спокойствия матери он решил отправить сестер вместе с мадам д'Ив к дяде в Копчаны. Но в таком случае Гане пришлось бы остаться с нами одной. А это отец считал нежелательным. Тут он сказал, что знает о недоразумениях, возникших между нами, молодежью, но не хочет в них вмешиваться, хотя относится к ним весьма неодобрительно, однако он надеется, что с отъездом Гани они прекратятся.