– Попросим у господа доброго урожая! Времена теперь тяжелые. Помолимся же вместе, чтобы бог нас не забыл. Чтобы не было засухи! На юге народ грешный, и у них нет ни капли дождя. Земля потрескалась от зноя. Люди бегут, селенья пустеют. Беглецы выходят на дорогу и просят перед смертью, чтобы путники пригрели их детей. Но путники не останавливаются на проклятой земле. Да не будет такого в Паско! Да посетит нас благодатный дождь!
– Помолимся, – сказал и зять № 1.
– Отче наш иже еси на небесех, – начал зять № 2.
Мы прочитали «Отче наш», и дон Гастон благословил нас. Старики опечалились. Один из них, Онорато Баррера, подошел к хозяину.
– А нам что дадите, дон Гастон?
– Вы уже не работники. В Чинче такой закон: кто долга своего не выполняет, тому нет и земли. Мало ее у нас! В моем поместье кто не работает, тот не ест. Мы не держим бездельников.
– Я не бездельник, – сказал Баррера. – Я служил поместью семьдесят лет, твой покойный отец свидетель. Мы больше не можем работать. Старость не грех.
Старик Иван Ловатон сказал:
– По твоему веленью я праздновал на свой средства праздники в общине. Я выполнял святую заповедь. Так я потратил все деньги. Мне не на что жить.
– Мы, женщины, работать не можем, – сказала вдова Леонида Сантьяго, – а детей кормить надо. Приходится сеять и нам. Дай нам земли!
– Поместье не купель со святой водой. Кто не выполняет долга, тому нет и земли. Не повезло вам, так не сетуйте. А не нравится у меня, ищите других хозяев: Я не держу!
– Ты не дари нам, дон Гастон! Смилуйся, одолжи участок!
Вдова Леонида Сантьяго вцепилась в серебряное стремя.
– В Чинче много лишних ртов. Земля не прокормит всех.
От такой нестерпимой гордыни сердце у меня загорелось. Я крикнул:
– В этом поместье не приютили бы и Христа! И встал перед теми, кто унижал себя мольбой.
– Глядите! – сказал я им. – Вот плата за вашу службу. Ради чего вы трудились? Ради чего дон Онорато Баррера работал семьдесят лет? Ради чего дон Флорентино Эспиноса гнул спину все восемьдесят? Земля добра, хозяин скуп. То, что вы зовете бедой, зовется Мальпартида. – Я кричал и кричал. Мне было все равно, что меня высекут надсмотрщики. Все было мне равно! Долго облегчал я душу. Но никто не слышал меня. Меня не видели! Ни дон Гастон Мальпартида, ни номер один, ни номер два, ни номер три, ни их надсмотрщики. Они на меня и не глядели! Они не отличались кротостью. Если б они услыхали, они бы засекли меня насмерть. Но я был тогда невидимкой!
Дон Гастон удалился. Пыль, поднятая лошадьми, пропала в полумгле. Ветер расчесывал траву. Мы поднялись на Пуйуан, черную глыбу земли. Нас было человек шестьдесят стариков, старух и недовольных. Хозяева светляками мерцали вдали. Старый Иван Ловатон наклонился, взял горсть земли и развеял ее по ветру.
– Черна, как моя жизнь! – сказал он, присел, и мрак сгустился вокруг него. – Я ни на что не гожусь! Тяжко быть старым!
Тьма резала ножом ущелье Микске.
– Что будем делать?
– Чем будем жить этот год?
– Как прокормим младших детей?
– Так и умрем, не добившись правды?
– А может, пойдем в субпрефектуру? – сказал Бернардо Бустильос. – Пойди-ка ты, Гарабомбо! Ты красно говоришь.
– Просвечиваю я! Не видно меня, Бернардо, а было бы видно, все равно жалобами дела не поправишь. Субпрефект сам из хозяев. Пускай другие жалуются.
– А если пойдем в Лиму?
–. Идите, идите!..
– Прожил я семьдесят лет, – сказал Иван Ловатон, – а правды не видал.
– Хуже будет! – испугалась вдова Сантьяго. – Отберут у нас дома.
– Чтобы жаловаться, надо быть всем заодно. Если кто будет против, ничего не выйдет. Кто хочет подать прошение?
Старики и старухи подняли руки.
– Это вы хорошо надумали, – сказал старик Хименес. – Я зимой умру, а вы позаботьтесь о малолетках. Вы сильные, молодые. Идите, делайте дело!
– Возьмете на себя часть расходов, мы пойдем.
– Сколько это будет?
– Сколько можете. Один соль дадите? Я дам тридцать.
– А я пятнадцать, – сказал Бустильос.
– Мы, вдовы, дадим вам маисовых зерен и вяленого мяса. Еду вам приготовим.
…Ветер дул такой, что Зоркий Глаз встал иначе. Он не хотел причинять мучений. Он хотел прикончить его сразу, первой пулей.
Глава девятая
Неполный текст письма, которое Ремихио послал сержанту, чье имя, по своей воспитанности, называть не стал