Но мало-помалу вместе с усталостью от ходьбы мысли его приходили в порядок, чувство оскорбления погасло, тихая грусть овладела им. День за днем он вспоминал все эти три месяца, проведенные в Гарденине, постепенное сближение с Элиз, задушевные разговоры, мечты вслух...
Любил ли он ее? О любви они никогда не говорили. Они говорили о Спенсере, о Луи Блане, о Марксе, о том, что делается на Руси и что нужно делать тем, в ком не пропала еще совесть, не истреблен стыд... Чувство нарастало само собою: без слов, без сознания, украдкою. Оставаясь наедине, они радовались, - им казалось, что радовались поговорить без помех о последней журнальной статье, о последней прочитанной книге. Никогда они не смотрели друг на друга с выражением влюбленных; никогда в их отношениях не было тех едва уловимых подразумеваний, тех пожатий руки на особенный лад, тех вздохов томных и улыбок сияющих, которые вечно сопутствуют любви. Что-то назревало, что-то волновало душу, что-то заставляло щеки вспыхивать румянцем, глаза - блестеть, речь - переполняться страстным оживлением. Но что же? Об этом не только избегали говорить, а избегали и думать. И лишь накануне разлуки оно с такой властью напомнило о себе - принудило Элиз расплакаться, а Ефрема - произнести те слова, которые он произнес.
Тихая грусть им овладела. Ему было ясно теперь, как он любит Элиз, и было ясно, как робка и неустойчива, как позорно малодушна ее любовь, если даже это любовь, а не экзальтация, не игра праздного и взволнованного воображения, не вспышка благодарности. Прежде он вечно спорил с Глебом, утверждая, что не только народу, не только разночинцу, но и барству русскому свойственна беззаветная дерзость в искании правды, независимость от традиций, решительная свобода от всякого "средневекового" хлама. Да, прежде... А теперь он по совести не мог бы это утверждать... То, что произошло в барском саду, под тенью барских лип, пожалуй, и мелочь, но какая характерная мелочь, как она говорит за Глеба!.. Дряхлый мир не помолодеет, старые мехи не вместят вина нового, Гарденины так и останутся Гардениными... "Уходите!..", да еще "поскорее...", да еще "ради бога, поскорее!.." Еще бы! Ведь в лице разъяренной старушонки разъярились все предки, вся родня, старые и новые Гарденины, - еще бы не испугаться и не отступить!.. Ах, видно, родословное дерево сильнее правды, условная мораль могущественнее свободы, традиции крепки, средневековый мрак далеко отбрасывает свою тень на грядущее!..
И по мере того как он убеждался, что "с этим все покончено", что Фелицата Никаноровна не замедлит поставить на ноги весь дом, всю дворню, "всех явных и тайных гарденинских рабов", а Лизавета Константиновна смирится и, может быть, даже ужаснется тому, что наделала, - по мере того как Ефрем убеждался в этом, в нем подымалось какое-то брезгливое отвращение к Гарденину, ему нестерпимо хотелось бежать отсюда. Никогда он не сознава с такою очевидностью, что он лишний здесь, что его связи с Гардениным столь слабы, столь надорваны... И что-тс вроде угрызений совести шевельнулось в нем, когда он подумал, как, в сущности, "пошло и буржуазно" протекли эти три месяца. Он стыдился за то, что сыт, за то, что лицо его теперь румяно, за то, что в его стареньком, потертом кошельке лежало полтораста рублей, полученных сегодня за репетиции с Рафом... между тем сколько голодных, сколько не имеющих пристанища, сколько таких, которые из-за двугривенного надрывают грудь в работе!
- Ефрем Ка-пи-то-ны-ич! - крикнули с дороги.
Ефрем оглянулся: по направлению к усадьбе ехал на дрожках Николай. Одно время Ефрем подумал сделать вид, что не слышит: ему страшно не хотелось говорить с кем бы то ни было, но он чувствовал усталость, а до Гарденина было не меньше десяти верст; кроме того, ему хотелось поскорее вернуться домой и сейчас же укладываться и, кстати, поскорее узнать, какая буря разыгралась дома, - по мнению Ефрема, родители, конечно, уже были осведомлены, что "натворил окаянный самовольник".
- Эка вы куда забрели! А я с хутора еду, - сказал Николай. - Не хотите ли, подвезу? - И как только Ефрем сел, он тотчас же обернулся к нему и с оживлением, с сияющими глазами начал говорить:
~ - Что я надумал, Ефрем Капитоныч... Знаете столяров домик? Ну, Ивана Федотыча, столяра? Заколоченный-то?.. Так что я надумал... вот бы хорошо школу в нем открыть! Средства нужны решительно ничтожные.
Смотрите, я все уже высчитал: столы заказать, скамейки, накупить книжек... Ну, на пятьдесят целковых можно оборудовать!.. И есть уже план насчет этих-то денег...
план такой, чтобы выпросить кой у кого. Я первый у Рукодеева выпрошу, еще тут у одного купца... Одним словом, пустяки!.. Но вот штука - с учительницей как быть? Положим, и это прекрасно можно бы устроить... Я знаю одну... Превосходный человек! И даже принципиальный человек вполне... я недавно получил от нее великолепнейшее письмо. Она только в августе экзамен сдала - расстроилась на скверной пище и весной не могла сдать. А теперь кончила и имеет диплом. Но какая штука, - ей никак невозможно без жалованья... Она уж рассчитывала и так и сяк, - ну, буквально невозможно. И вот тут-то огромная загвоздка. Где взять? Шутка ли - десять целковых в месяц? Видите ли, ей никак нельзя меньше десяти. И это уж я знаю, наверное знаю, что нельзя меньше. Ну, на каникулы она уж решила, чтоб не брать: значит, июнь, июль, август, половина мая и половина сентября... Вот уже вам экономия сорок целковых... А восемьдесят-то, а?
И что я надумал, Ефрем Капитоныч... Вот вы теперь вхожи к господам... И во всяком случае Лизавета Константиновна, должно быть, принципиальный человек... Нельзя ли, Ефрем Капитоныч, устроить, чтоб жалованье учительнице шло из конторы, а? И, разумеется, столяров домик- чтоб разрешили. Там две половины, Ефрем Капитоныч. Одна пусть будет школа, другая - для учительницы. О, тогда будет прекрасно, Ефрем Капитоныч! Ведь школа такая полезная, такая удивительно превосходная вещь!
Настроение Ефрема решительно изменилось от этих планов. Точно свежая струя ворвалась в его душу и смяла все, что там было злого, грустного и тоскливого. С горячностью он принялся расспрашивать, что за человек учительница, и сколько, примерно, в Гарденине ребят школьного возраста, и велик ли размер избы, и кому можно заказать столы и парты. Вожжи были брошены, лошадь шла, переступая с ноги на ногу, благодушно помахивая головой, а Николай и Ефрем, заражая друг друга каким-то торопливым увлечением, проверяли смету, считали, соображали, говорили, какие книжки нужно достать, где купить грифели, перья, чернильницы, карандаши.
- Ну, вот что, дружище, - стыдливо краснея, сказал Ефрем, - так как я теперь в некотором роде Крез... и так как капиталы эти все из того же мужицкого кармана, то... - Он неловко вытащил из кошелька скомканные бумажки, не считая отделил половину и сунул Николаю.
- Зачем же-с? - пролепетал Николай, в свою очередь сгорая от смущения. - Ведь вам самим...
- Хватит... не стоит об этом толковать! Лучше вот о чем потолкуем: как быть с жалованьем? Крестьяне не дадут?
- И думать нечего!.. А господа-то, - ведь вы же объясните им, как это прекрасно?
- А отца вашего нельзя будет уломать? - продолжал Ефрем, будто не замечая вопроса.
- Что вы, что вы! - Николай даже руками замахал.
- Да, я не о деньгах, - пояснил Ефрем. - Нельзя ли будет убедить его дать избу?
- А деньги-то?
- Соорудим бумагу в управу. Хотя земство-то у нас и не того...
- Земство не вполне... - согласился Николай и начал соображать. - Вот кабы Капитон Аверьяныч на нашу руку, - сказал он, подумавши, - пожалуй, папашу и можно бы сбить. Да ежели Фелицата Никаноровна...
- Охота связываться с этой дрянью! - вспыльчиво крикнул Ефрем.
- С Фелицатой Никаноровной? - спросил Николай, удивленно расширяя глаза.
- Да, с этой противной ханжой.
- Чем же дрянь?.. Разве вот отсталых убеждений, а то она хороший человек.
Ефрем усмехнулся.
- Ну, хороший и хороший. У меня свое мнение о ней... Но это в сторону. Значит, ежели уговорить отца, Мартин Лукьяныч согласится?
- Пожалуй что... Да вы, Ефрем Капитоныч, самое бы лучшее Татьяне Ивановне?..