Странным охвачен был чувством Николай, когда отец объявил, что отпускает его к Илье Финогенычу, а тетка принялась укладывать в сундучок его имущество. Первым движением была радость, вторым... так стало жаль расстаться с Гардениным, таким новым и ласковым выражением засквозили гарденинские поля, степи, леса, люди... И сад любовно кивал своими вершинами, и в роще веяло какоюто нежною прохладой, и знакомое местечко на берегу пруда казалось особенно пленительным: как хорошо сидеть тут в полдень, читать, грезить наяву или раздеться - и бух в воду!.. Покос был в полном разгаре. Ночью опять загорались костры, и далеко-далеко звенели унылые песни... А не песни - шли разговоры вкруг котелка, сказывали сказки, припоминали старину... И так было славно лежать на пахучей траве, слышать говор и песни, лениво следить, как улетают искры в темное небо, или в свой черед рассказывать что-нибудь из прочитанного, поговорить о мирских Делах, о старосте, о попе, о школе.
Школа!.. При взгляде на этот веселый домик, видный за яром как на ладони, Николаю становилось еще грустнее покидать Гарденино. В домике слагались его первоначальные мечты, роились планы, пленительно разгоралось воображение... Там жила Веруся; там с осени опять закипит жизнь, зажужжат веселые детские голоса, засветятся бойкие детские глазки навстречу славным, умным, пытливым глазам учительницы... А его не будет! И серою, неприятною, скучною пустыней представлялась ему жизнь за пределами Гарденина, когда он вспоминал, что там нет Веруси.
Но довольно! Захар дожидается у подъезда. Пристяжные нетерпеливо грызут удила. Колокольчик побрякивает под дугой. Отец делает пространное и трогательное вразумление. Присели, помолились. "Ну, Николя..." произносит дрогнувший голос. Николай крепко обнимается с отцом, чувствует слезы на его щеках, с внезапным умилением целует его волосатую руку, переходит в пышные объятия тетки, и опять слезы... "С богом, Захар!" Николай оборачивается и глядит назад. Вот без шапки стоит отец, ветер развевает его сивые волосы; тетка машет платком... дворня собралась в кучу и глазеет... Вот уже и не видно никого, и едва белеются постройки, сверкают крыши на солнце, сад зеленеет, пруд сквозит за деревьями. "Прощай, Гарденино!" - шепчет Николай, и в горле у него щекочет, на глаза выступают слезы. Вот и постройки не видны, и крыши померкли, только сад выделяется островом на бледной зелени полей, издалека дает примету старинного дворянского приволья. Наконец и сад потонул в пространстве.
Пошли поля, да степь, да перелески... и речки с отраженным в них камышом, и ряд курганов на берегу долины, и клехт коршуна в высоком небе... запах цветущей ржи, подобный запаху спирта, однообразный звон колокольчика, печальные ракиты, пыль и важная, сосредоточенная тишина.
Верст за шестьдесят от Гарденина приходилось переезжать Битюк. Свежело. В селе благовестили к вечерне.
Отраженный гул протяжно разносился по воде. Тарантас, подпрыгивая, въехал на паром. Николай с удовольствием потянулся, вылез, расправил одеревеневшие члены и стал помогать паромщику.
- Работником аль от артели? - спросил он, перехватывая канат.
- В работниках.
- Откуда будешь?
- Мы дальние, боровские...
- Скажи, пожалуйста, столяр у вас живет один... - торопливо спросил Николай, понижая голос.
- Федотыч?
- Да, да.
- Как же, живет! Суседи. У Арефия Сукновала хватеру сымает... Живет! Паромщик усмехнулся. - Все новую веру обдумывают!.. Как же, ходят к ним иные... стихиры поют... чтение... У меня тоже баба повадилась. Ну, признаться, пощупал ей ребра да вожжами поучил, - ничего, отстала.
- А жена его... Что жена делает?
- Что ж, знамо, что делает... Либо по хозяйству, либо шьет, - девкам кохты шьет: у нас мода на кохты вышла...
Либо с мальчонкой тетешкается. Ничего, баба важнец.
- С каким мальчонкой?
- Ас ейным, с Ваняткой. Здоровый пузан. Даже диво, что от такого хрыча.
- Да когда же она родила?
Паромщик подумал.
- Как бы тебе не соврать?.. - пробормотал он. - Летом, значит, приехали... филипповками он мне раму связал... да, да, а в мясоед она и роди! Хлесткая баба, это нечего сказать. И об столяре не скажешь худого, копотлив, но работа твердая, на совесть. А насчет веры ежели...
Что ж, ничего, безобразнее неприметно, народ справедливый... ничего!
Николай не слушал больше. Бросив канат, он быстро отошел в другую сторону парома и в невероятном состоянии стыда и каких-то волнующих и дразнящих ощущений стал глядеть на ясную гладь реки...
XI
Яков Ильич Переверзев. - Как проводил время Мартин Лукьяныч в ожидании своего увольнения. - Новый управитель принимает вотчину. - Его переговоры с крестьянами. - Бунт и усмирение. - Дневник Веруси.
Осенью рухнул последний оплот гарденинской старины... Из Петербурга был прислан новый управитель, Яков Ильич Переверзев.
Странный был человек этот господин Переверзев! Случалось ли вам, читатель, проводить по нескольку суток в вагоне? Если случалось, вы непременно встречали господина Переверзева. Вот он вошел и выбрал свободную лавочку против вас и тотчас же обратил на себя ваше раздраженное и негодующее внимание. Еще бы! У вас и спину-то ломит, и ноги отекли, и бока болят от жесткого сиденья, от мучительных попыток уснуть на короткой лавочке, оттого что тесно, душно и во всех отношениях нестерпимо. Вы сгораете желанием поскорее доехать, выспаться на свежей постели, привести себя в человеческий вид, отдохнуть от назойливой дорожной суеты, шума, шарканья, звонков, грохота, ото всех этих смертельно скучных, отрывочных и удручающих впечатлений... Не таков господин Переверзев. Ваши чувства непонятны ему: он торчит перед вами каким-то апофеозом благополучия, раздражает ваши истерзанные нервы своим основательным видом и не менее основательными поступками. На первой же станции он какою-то особенною штукой стащит с себя сапоги и наденет туфли; вместо шляпы накроется легкою шелковою фуражкой; достанет занавеску из чемоданчика, прицепит ее к окну, чтоб не мешало солнце; надует каучуковую подушку, с удобством усядется на нее, возьмет в руки неразрезанную книжку, вытянет по мере возможности ноги и с досадным спокойствием, с видом человека, чувствующего себя дома, погрузится в чтение. Придет час, он не спеша сходит в буфет, выпьет рюмку горькой, пообедает, аккуратно спрячет пятачок сдачи, не спеша займет свое место, запишет изящным карандашиком в изящной книжечке расходы и снова углубится в чтение. Настанет вечер, он Приклеит патентованный подсвечник к стенке вагона и продолжает читать, как у себя в кабинете. Ночью аккуратно расстелет толстый плед, обвяжет голову фуляром, оденется другим пледом, полегче, и спит как праведник.
А наутро несет образцовый свой чемоданчик в уборную и возвращается в вагон расправленный, умытый, причесанный, в свежем белье... И все-то образцово, аккуратно, основательно у господина Переверзева, все сбивается на самую настоящую Европу - и движения, и спокойно-самоуверенное выражение лица, и жакетка из английской материи, и чемоданчик, и ремешки, и пледы, и хитрые штучки, машинки и приспособления. Вы готовы принять его даже за иностранца, если бы не этот нос картошкой, не рыхлые черты да не полнейшее отсутствие любознательности.
Но вот вы притерпелись и мало-помалу привыкли к соседству такой отчетливой, самоуверенной и самодовлеющей аккуратности; вы пожелали вступить в разговор с господином Переверзевым... Это трудно. Господин Переверзев не податлив на знакомства. Он не принимает ни малейшего участия в жизни вагона. Пассажиры огулом ругают железнодорожное начальство за тесноту и неурядицу; кто-то возмутился грубостью кондуктора; баба плачет недостает двугривенного на билет; толстый купчина вваливается в вагон и бесцеремонно сгоняет с места хворого и оборванного мужичонку, - господин Переверзев бровью не шевельнет. Какой-то бывалый человек собрал слушателей и рассказывает о своих похождениях... Взрывы смеха, остроты, шутки... Господин Переверзев даже не покосит глазом в ту сторону. В разных концах вагона говорят об урожае, о торговле, о политике, иногда даже о литературе, - господин Переверзев нем и безучастен, отчетливо действует костяным ножиком, купленным где-нибудь в Лондоне, не спеша переворачивает страницы.