— Как сказать, Рафаил Константиныч?.. Было и со мной… Только я так понимаю: первое лекарство от этого — хомут… То есть от мыслей от таких лекарство.
— Какой хомут?
— То есть жизнь, Рафаил Константиныч… образ жизни-с. Тяготу нужно брать на себя; не баловаться. Собственно говоря, выражение принадлежит одному замечательному человеку… Ваш бывший крепостной, столяр… Он жизнь с нивой сравнивал; всякий человек пусть, дескать, свою борозду проводит… И вот как вляжешь в хомут-то по совести, ан и не полезет в голову «зачем» да «для чего»… И это правильно, Рафаил Константиныч. Я про себя скажу: не было на мне хомута — куда как шнырял мыслями!.. Не поверите, застрелиться хотел!.. Вот забыл-то теперь, а то даже аргументы такие подобрал — нужно-де застрелится… Ну, а потом и ничего-с.
— Влезли в хомут? — с слабою улыбкою заметил Гарденин.
Эта улыбка раззадорила Николая. Он покраснел и с оживлением воскликнул:
— Да-с, Рафаил Константиныч, думаю, что по совести запряг себя!.. Не хвалюсь, что сам, — отчасти и обстоятельства тому посодействовали, но какие-с? Самые обыкновенные. Поставьте себе в необходимость думать о куске хлеба… Женитесь… Имейте, как я, пятерых детей… Будьте в касательстве с темным бедным людом, да притом не забудьте откликаться и на общественные вопросы… Вот вам и хомут-с!
— Это хорошее слово, — проронил Гарденин, снова впадая в задумчивость. — Вы говорите, столяр… Какой? Я не помню.
— Иван Федотыч. Он на барском дворе редко показывался…
— Он жив?
Николай отвернулся.
— Не могу вам доложить, — сказал он с неохотой, — лет десять потерял его из виду… — и с внезапным видом умиления добавил: — Святой человек-с!.. Вот подлинно «заглохла б нива жизни», если б не появлялись такие люди… — и, помолчав, еще добавил: — Хотя, конечно, простой человек, полуграмотный… Мистик, к сожалению.
Гарденин почувствовал, что коснулся какой-то интимной стороны, и переменил разговор. Снова заговорили о земстве, о том, что необходимо привлечь хороших учителей, хороших докторов, переменить состав управы, о том, что в губернском собрании нужно всячески поддерживать статистику, провалить затеи сословной партии, заняться страховым делом, хлопотать о переустройстве сумасшедшего дома, настаивать на переоценке земли…
Анненское показалось к вечеру. На собственный лад забилось сердце Николая при виде усадьбы. Воспоминания беспорядочно просыпались и волновали его. Но когда подъехали ближе, странное чувство им овладело — чувство жалости и какой-то нестерпимой тоски о прошлом. Жадно, влажными от слез глазами, он смотрел на все, что ни попадалось на пути, и не узнавал Гарденина. С гумна доносился рев паровой молотилки; на берегу пруда виднелась винокурня с высокою трубой, с подвалами для спирта и амбарами для муки; где прежде был конный завод, вытянулись в нитку какие-то постройки казарменного стиля; все крыши были выкрашены в однообразный цвет аспидной доски, белые некогда стены превратились в темно-коричневые. Все приняло иной вид, все стало необыкновенно солидным и мрачным. Даже веселенький домик Ивана Федотыча возымел характер той же внушающей и однообразной солидности: он раздвинулся глаголем, украсился крытою террасой, накрылся толем того же цвета аспидной доски, высматривал с убийственною серьезностью и аккуратностью.
Все было прочно, крепко, просторно. Все, вероятно, в превосходной степени было приспособлено к экономическому хозяйству, а домик Ивана Федотыча — к школе и ссудо-сберегательному товариществу, которые в нем помещались. Николай понимал это и… с стесненною и опечаленною душой смотрел на все это крепкое, просторное и целесообразное. И какая-то трогательная радость шевельнулась в нем, когда коляска, быстро миновавши отличную, выстланную камнем плотину, въехала на красный двор и остановилась у подъезда. Тут прежнее оставалось неизменным: господский дом, кухня, флигелек Фелицаты Никаноровны, белая сквозная ограда. Подле развертывался старый сад с желтыми и багряными деревьями, с поблекшими газонами, с кустарниками, на которых там и сям виднелись одинокие листочки. Осенний закат, странно пробивавшийся сквозь тучи, всему придавал какую-то особенную прелесть. Николаю казалось, что гарденинская старина с ласковою грустью улыбается ему, что багряные дубы и золотые липы невнятно шепчут о прошлом, о невозвратном… Он медлил идти в дом, стоял на ступеньках подъезда и, не отрываясь, смотрел на позлащенные вершины сада.