Выбрать главу

— Не юли, — сказал Капитон Аверьяныч и махнул на Онисима Варфоломеича, как на муху. Кролик отчетливо выделялся на светло-рЪзовой стене конюшни. Это была длинная лошадь с не особенно широкою, но удивительно мускулистою грудью, с прямою шеей, с «подлыжеватыми» ногами и низко поставленным хвостом. На взгляд неопытного человека она, пожалуй, не была красива. Плечо, например, показалось бы слишком длинным и слишком косым, «бабки» слишком изогнутыми, так называемый «локоть» — длинен, «почка» — высока, челюсти — чересчур раздвинуты, «подпруга» — очень глубока. Разве признаки высокой породы подкупили бы такого неопытного человека в Кролике: огромные, широко посаженные глаза, тонкая кожа, лоснящаяся, как атлас, выпуклые связки, сухая голова с резко очерченными ноздрями, точно из меди вылитые мускулы. Но знаток и любитель резвых лошадей пришел бы в Одинаковый восторг как от этих признаков «породы», так и от характерных статей, некрасивых на взгляд неопытного человека. Эти некрасивые стати изобличали в Кролике большую резвость и большую силу.

Капитон Аверьяныч не пришел, однако, в восторг.

Он обошел вокруг лошади, внимательно осмотрел ее, пробурчал что-то себе под нос. Лицо его не изменяло высокомерного и недовольного выражения.

— Антик! — сладко пролепетал Онисим Варфоломеич.

Брови Капитона Аверьяныча сдвинулись еще больше.

— Стати на удивленье, призовые! — добавил Онисим Варфоломеич.

Капитон Аверьяныч нагнулся и поднял за щетку правую переднюю ногу. Кролик покосился на него, но стоял смирно в этом неудобном положении.

— Черт! Я говорил: мокрецы заведутся. Смотри, уж разъедать стало.

Онисим Варфоломеич нерешительно наклонился к ноге.

— Настилали, Капитон Аверьяныч, — пробормотал он, — самолично надсматривал.

Капитон Аверьяныч внезапно побагровел, выпустил ногу Кролика и выпрямился во весь свой необыкновенно высокий рост. Быстро подошел он к Федотке, у которого уж побелели и затряслись губы, ткнул его сжатым кулаком прямо в лицо, отчего Федотка судорожно откинул голову, не решаясь, однако, даже на мгновение выпустить повода, и, прошипев сквозь стиснутые зубы: «Ты не мог присмотреть, такой-сякой… веди!» — зашагал к другим конюшням.

Онисим Варфоломеич кинулся было вслед за ним, потом вдруг сообразил что-то, отпрянул назад и побежал вслед за Кроликом, которого уже вводили в денник.

— Как же это, Федотик, а, — торопливо заговорил он конюху, — ты, тово… оплошал, брат, оплошал?!

Федотка снял с Кролика недоуздок, затворил дверь и, отплюнувшись, вытер зубы фартуком: из десен сочилась кровь.

— Аль влетело? — хладнокровно спросил старый конюх Василий, вытирая только что вымытые руки.

— Да я-то чем оплошал? — огрызнулся Федотка, не отвечая Василию. — Всем стлали поровну. Вы бы сами зашли в денник-то, да и поглядели. Тоже наездник называетесь, — к лошади боитесь подойти.

— Эка, эка, что оказал — боитесь! Я, брат, тово… к черту войду, и то не побоюсь. У меня, брат, слово такое есть…

— С Варфоломеичем у нас не шути, — с серьезным видом сказал Василий, — вот только бы нам с ним на призы выехать: всех осрамим!

— А что ж ты думаешь, и осрамлю, — сказал Варфоломеич, вынимая и закуривая свою изогнутую трубочку. — Ты, тово, дядя Василий… ты, может, шутишь, а я тебе прямо говорю — осрамлю!

— Какие шутки! На корм шепчешь, в санки садишься — шепчешь… И где это ты научился, голова?

— И осрамлю, — упрямо повторил Онисим Варфоломеич, смутно догадываясь, что дядя Василий смеется над ним, и не зная, обижаться ли ему на эти насмешки или притвориться, будто не замечает. Тем временем Федотка постлал свежей соломы Кролику, другие конюхи вымели коридор, прибрали ведра и меры, заперли наглухо денники, вымыли руки и, подшучивая над зуботычиной, полученной Федоткою, и над трусостью наездника, пошли завтракать в застольную. Онисим Варфоломеич, поплевывая и посасывая трубочку, замкнул ларь с овсом, осмотрел, все ли в порядке, и тоже направился домой. Федотка остался дежурным.

Дядя Василий пошел рядом с наездником.

— Вот теперь Наум Нефедов берет призы; ты думаешь, он спроста берет? — говорил Онисим Варфоломеич, поматывая ключом на пальце.

— Где спроста! Тоже, поди, слово какое знает, — соглашался дядя Василий.

— А, то-то, «слово»! Мне вот Микитка-поддужный сказывал: он, говорит, без каверинского колдуна как без рук. Что съездит к нему, то и возьмет приз, что съездит, то и возьмет. Ужели мы не понимаем. Да, все, брат, на слове держится. Вот теперь Капитан Аверьянов на меня нападает… А знай-ка я на него слово, небось бы из гостей у меня не выходил. Где это видано — наезднику руки не подает; я тогда, снова-то, протянул ему руку, а он эдак посмотрел и тово… палец! Ей-богу, один палец выставил.

— Ну, это ты не говори, он и барышнику иному только что палец протянет. Человек гордый.

— А почему? Эх, погляжу, погляжу, добуду я на него слово. Ей-богу, добуду. Уж я его обратаю!

— Да, пожалуй, что тебе невозможно без эфтого.

— Уж добуду! Уж вижу, что надо его в хомут ввести!

— Вон Фадей, говорят, приворожил.

— Ну, вот-вот. Что такое Фадей? Так себе, конюшишка… А поди, силу какую взял. Нет, без слова на ихнего брата… — И Онисим Варфоломеич посасывал из своей трубочки, вертел ключом и с шиком отплевывался на добрые две сажени расстояния.

Когда Капитон Аверьяныч бывал в раздраженном состоянии духа, он имел привычку сильно стучать костылем под ногами и мрачным басом напевать себе в бороду: «Коль славен наш господь в Сионе»; тогда туча лежала на его важном лице, и глаза из-за очков метали зловещие искры.

Такое состояние было, однако же, не особенно часто. Еще реже видели Капитона Аверьяныча веселым, когда он бывал шутлив и разговорчив, хоть и отнюдь без потери своего достоинства. Чаще же всего, — и даже, можно сказать, постоянно, — Капитон Аверьяныч был сух, молчалив, сосредоточен, смотрел строго и серьезно и вечно мурлыкал какой-то невразумительный духовный напев, совсем, впрочем, не похожий на «Коль славен». Все население завода, исключая лишь нескольких очень почтенных и очень заслуженных людей, рассчитывало образ своего поведения и свои слова с этими признаками. Когда гудело «Коль славен», тутлучше всего было не попадаться на глаза: за малейший промах, за ничтожнейшую оплошность, за слово, сказанное невпопад, нужно было ожидать всего худшего. Здесь не говорится о зуботычине или об ударе костылем, — на языке гарденинских конюхов того времени не это считалось самым худшим; но случалось, что Капитон Аверьяныч, не преломив своего гнева «домашним способом», произносил одно только грозное слово: «В контору!» А это означало бесповоротный и решительный расчет. Это означало для дворового человека не получать более «мещины», не-получать каждое первое число 3 рубля 33 1/3 копейки, а не то и целых 4 рублей, не получать «поводковых», «праздничных», «по случаю йриезда господ», квартиры в барском флигеле; это означало — ломать хлевушок, продавать корову, клеть, свинью, расставаться с пригретым углом, с соседями, с обществом в застольной, с привычным образом жизни, с обязанностями, унаследованными от отца и деда, и пускаться — куда? — неизвестно. Впрочем, таких поистине трагических случаев было с самой воли всего два или три. Обыкновенно дело кончалось проще — выбитым зубом или синяком под глазами.

Когда же Капитон Аверьяныч был в обыкновенном состоянии духа, его боялись как огня, без особенной и настойчивой нужды не заговаривали с ним, относились к нему с великою почтительностью, но и не бегали от него, а каждый проявлял свое усердие, в чем ему было назначено.

И, разумеется, все веселилось и зубоскалило друг над другом, когда Капитон Аверьяныч был весел и давал немое соизволение шутникам и зубоскалам.

Уже сказано, что были исключения для тех людей, которые приноравливались и приспособлялись к душевному настроению Капитана Аверьяныча. В числе исключений нужно назвать кучера Никифора Агапыча, давнишнего завистника и тайного врага могущественного конюшего; второго наездника, Мина Власова, убеленного сединами, но мало способного старца; маточника Терентия Иваныча; конюха Полуекта, имевшего на своем попечении заводских жеребцов, и, наконец, конюха Фадея, ходившего за жеребятами. Все, кроме Фадея, были старые гарденинские слуги.