Выбрать главу

Впрочем, гарденинские предания смутно упоминали, что, помимо уменья Агея Данилыча красноречиво владеть пером и помимо его примерной скромности, были и особые обстоятельства, вследствие которых-фелицата Никаноровна относилась к нему мало того что с доверием, но и с глубокою нежностью. Кое-кому из старожилов было известно, а иные слышали от отцов, что некогда камердинер Агей питал любовную страсть к нянюшке Фелицате, — это относилось приблизительно к двадцатым годам текущего столетия; известно было и о печальной развязке этого крепостного романа, о том, как был жестоко наказан и сослан в орловскую деревню камердинер Агей, как он приставлен был пасти свиней, одет в лапти и в посконную рубаху.

После Фелицата обратилась в Фелицату Никаноровну, прилепилась всею душой к барской семье и навек осталась девицей, Агей же произведен был в конторщики и тоже никогда не помышлял о женитьбе От природы угрюмого и сосредоточенного нрава, Агей Данилыч со времени своего несчастья в особенности сделался нелюдимым, полюбил уединение и мечты, стал углубляться в книги. Приближенный в качестве камердинера к барину — тому самому Илье Юрьевичу, с которым «гневный император Павел за одним столом кушал», Агей перенял от него взгляды и понятия достаточно кощунственные. Илья Юрьевич в свое время славился по этой части, хотя за столом «гневного императора», конечно, славился и по другим частям. Затем в ста. ром и давно покинутом орловском доме Агею Данилычу случилось найти сочинения Вольтера, переложенные на русский язык еще при Екатерине; «Кума Матвея» — книжку, изданную в Москве в 1802 году и тогда же запрещенную, еще десятка два затхлых, заплесневелых томиков в прочных кожаных переплетах, на толстой синеватой бумаге, написанных тем наивно-свободным и уверенным языком, которым столь известен конец XVIII века. С тех пор Агей Данилыч уж и не расставался с этими книгами, решительно пренебрегая всякими другими позднейшего происхождения.

Среди гарденинской дворни он держался одиноко, замкнуто: редко-редко проявлялась в нем потребность общительности, но и тогда он, вместо того чтобы идти куда-нибудь в гости, предпочитал посидеть в таком публичном и свободном для всяких изражений месте, как застольная.

В письме к сыну Капитон Аверьяныч прежде всего велел поместить, что «родители огорчены тем, что он разгневал их превосходительство и был столь дерзок с уважаемым барским слугою, который недаром же отличен «превозвышен». После этого следовал совет: поскорее, пока господа не уехали за границу, попросить прощения у генеральши, ибо «ласковое теля двух маток сосет» и «плетьюобуха не перешибешь». Затем шли обычные увещания, одинаковые во всех письмах Капитона Аверьяныча: веровать в бога, почаще ходить в церковь, слушаться начальников и наставников, почитать старших, беречь копейку на черный день, не водиться с дурными людьми, не пить хмельного и, по заповеди «чти отца и матерь твою», всячески помнить родителей. Кое-что из этих увещаний решительно противоречило взглядам Агея Данилыча, заставляло его язвительно ухмыляться, выпускать «дерзкие» словечки, нетерпеливо вертеться на месте, тем не менее он продолжал писать цветисто и с усердием, к полнейшему удовольствию Капитона Аверьяныча.

— Выводи, — говорил Капитон Аверьяныч: — говеть же тебе, сын Ефрем, а такожде и приобщаться святых и страшных тайн беспременно кажинный год. Ибо ежели господь грешников милует, то кольми паче соблюдающих правила.

— Ну, уж нечего сказать, понятие! — ворчал Агей Данилыч. — Ужели сие сочтется за грех, коли я в пятницу ветчины поел? Вот ежели я голодом привожу себя в уныние, естомак редькой набиваю, это подлинно грех, понеже грешу против самой натуры… Невежество, сударь мой!

Капитон Аверьяныч терпеливо выслушал и повторил:

— Пиши, Агей, пиши: говеть же тебе, сын мой Ефрем…

Агей Данилыч презрительно фыркнул и начал возражать с другой стороны:

— Ну, кто же такое невежество пишет, да еще к образованному человеку? Кажинный год! Мужицкое изражение, сударь мой. Господа студенты насмех поднимут-с.

— Как же по-твоему?

— А по-моему, вот этак-с. — Агей Данилыч углубился в писание и спустя десять минут прочитал: — «По нашему простому убеждению и по вере, преподаю совет тебе, сын мой возлюбленный, не противиться установлениям кафолической религии и с изрядным усердием исполнять то, что кафолическая религия предписывает в смысле говения, хождения на исповедь и нарочито к причастию. Понеже родителям своим ты через сие соблюдение учинишь приятный поступок и между тем по вере нашей творцу составишь угодное. Ибо творец все сущее установил на пользу ради отменно-изрядного процветания натуры…»

— Ничего, ловко, — одобрил Капитон Аверьяныч.

— Еще бы-с! А то пишем господам студентам и вдруг — простонародное изражение! Ежели писать… (Агей Данилыч вставил кощунственное словечко), так по крайности грамматично, а не в утеху шпыням-с.

— Ну, ну, фармазон, некогда, пиши!.. Пиши, что родители оченно умоляют приехать повидаться, хотя же бы «а один денек… Сколько, может, годов не виделись, — ведь как уехал в Харьков, так я канул! — А лета наши уж немаленькие. Пиши, что очень прискорбно… и что грех столько годов… — Голос Капитона Аверьяныча дрогнул и пресекся; он быстро отвернулся, чтобы незаметно для Агей Данилыча вытереть слезинку. Впрочем, Агей Данилыч не подал вида, что замечает «слабость» Капитона Аверьяныча: низко склонившись над листом бумаги, он рачительно выводил буквы и оглянулся лишь тогда, когда Капитон Аверьяныч твердым и насмешливым голосом сказал:

— Что, аль, запнулся, фармазон?

— Никак-с, как ни в чем не бывало, — ответствовал Агей Данилыч, — и не такие цидулы можем составлять-с.

Тут же находилась и супруга Капитона Аверьяныча, но она не осмелилась говорить при муже, проворно шевелила чулочными спицами, краснела, вздыхала и тихо плакала, стараясь, чтобы слезы не падали на работу. В конце письма Капитон Аверьяныч обратился к ней с тем же тоном снисходительной шутливости, как и к конторщику:

— Мать, что от тебя-то будет. Написать: двадцать, мол, дюжин носков посылаешь по телеграфу? Аль пусть пришлет из Питера колбасы жеребячьей в подарок?..

Ведь эти студенты бесперечь кобылятину едят… Правда, что ль, Агей Данилыч?

«Мать» испуганно ахнула, перекрестилась и, коротко улыбаясь, сказала:

— И уж, Капитон Аверьяныч… Право, что придумаете!.. — Затем, всхлипывая, трепещущим голосом обратилась к конторщику: — Напиши, батюшка Данилыч, напиши: касатик мой… чадо мое единородное… да когда же, глазочек мой ясенький, дождусь-то я тебя…

— Ну, — ну, разрюмилась, — остановил ее Капитов Аверьяныч, строго нахмуривая брови. «Мать» схватила чулок и мелкими шажками, робея, усиливаясь сдержать рыдания, удалилась за перегородку.

IV

Хутор на-Битюке. — Агафокл Ерник. — Как он проводил время. — Арефий Сукновал и столяр Иван Федотыч. — Разговор о «превозвышенном». — Николай, оскорбляется. — Философия Ивана Федотыча. — «Делатели мзды, страха и любви». — Повесть о том, как Иван Федотыч женился на Татьяне.

Николя! Вели-ка запрячь дрожки, съезди на хутор, — сказал Мартин Лукьяныч, — осмотри с Агафоклом стога, обойди низовой лес: нет ли порубки. Вообще посмотри, как он там. Да смотри у меня, ежели у него какая компания, — не приставай, он тебе не товарищ. Ты, брат, всячески должен держаться в стороне от дворни. Вот ходишь к столяру, просиживаешь до поздней ночи… Ну, это, положим, еще ничего: Иван Федотыч — серьезный, самостоятельный человек, но с Агафоклом подальше себя держи. Недаром ему прозванье — Ерник. Да! Не забыть бы: скажи, как пойдешь к Ивану Федотычу, когда же он рамы-то парниковые сделает?

— Он, папенька, третьёво дни шестую раму связал.