— Ну, Агафоклей, истинно про тебя сказано, что ты ерник, — произнес старик, все продолжая улыбаться и здороваясь за руку с Николаем.
— Отец, Иван Федотыч, да я разве отрекаюсь? — сказал Агафокл. — Миколушка! Отрекался я когда-нибудь?
Уж известно, народ прозовет, так недаром. Я и не отрекаюсь, голубь ты мой сизой!
— И с чего к тебе женщины льнут? — посмеиваясь, проговорил Иван Федотыч. — Виски седые, пузан, щербатый. Тебе, чай, лет под пятьдесят будет?
— А что ж ты думаешь, прямо будет пятьдесят годов.
Это точно… Ну, поди ж ты, милый человек, льнут! — И он в веселом недоумении развел руками. — Болтают про меня — присуху знаю. Обдумают, что сказать! Не то что ярисушать, я и сам, братцы вы мои, удивляюсь, с чего они лезут, дуры! Ну, на подарки я прост, это нечего говорить.
Я ведь не задумаюсь шелковый платок аль янтари подарить. Но все ж таки, други мои драгоценные, удивительный этот народ — бабы!
— Сам-то ты удивительный, — сказал Иван Федотыч, я вдруг лицо его перестало улыбаться и глаза сделались кротки и задумчивы.
— Ну, я приберу лошадь. Миколушка, иди-ка в избу, чайку попьем. Иди, иди, я, брат, не ревнив, пощупай бока-то у б, абы! А ты, Иван Федотыч, как насчет чаю?
— Нет, уж достаточно. Вы пейте, управляйтесь с делами, а я пойду еще с удочкой посижу. Хочется мне беспременно леща поймать. Татьяна моя очень до них охотница.
А тогда подойду к вам, похлебаю ушицы.
Агафокл опять засмеялся, и когда Иван Федотыч, сгорбившись и накрывшись старою касторовою шляпой с изгрызенными полями, пошел к реке, сказал Николаю вполголоса:
— Разлюбезное время проведем, миляга! Из Боровой посулился Арефий Сукновал приехать… Не знаешь? Умственный, грамотный мужик, все из божественного доискивается. Новую веру обдумывает, Ему и любопытно с Иваном Федотычем сразиться. Это они уж в третий раз стыкаются. И-их! Соболек ты мой горностаевый, и люблю я, братец ты мой, стравить эдаких начетчиков, книжников, мудрецов! За первое удовольствие! — И, легонько толкну»
Николая по направлению к избе, добавил: — Иди-ка, иди»
потопчись вокруг бабы, при мне-то, глядишь, не подпустит.
Николай покраснел и с застенчивою улыбкой пошел к избе. Вдруг Агафокл восторженным голоском окликнул его из сарая:
— Друг милый, сколь хорошо! Солнышко… травка…
цветочки… Журавлики перекликаются в небесах… А-ах»
братец ты мой, до чего разлюбезно жить на свете!
Однако Николай, увидав в полурастворенную дверь согнутую фигуру бабы, раздувавшей самовар, почему-та застыдился, не посмел войти в избу и, закурив папироску, сел на завалинке. Агафокл, управившись с лошадью, подошел к нему, уселся рядом и, побалтывая ногами и посмеиваясь, сказал:
— Что, аль не по скусу? Ну, уж, — однодворка, сокол мой, с тем возьми! А я их, признаться, страсть люблю, этих однодворок. Вот еще, радость ты моя, есть у меня в Боровой на примете… — Он искоса поглядел— в дверь и тотчас же изменил предмет разговора. — Ягодка! Не отведаешь ли наливочки, а? Рюмочку-другую? Ежевичная, андел мой. Нет? А я, признаться, сам-то ее мало потребляю, нодля баб держу: ха-а-рошая привада! И гости иные угощаются… ничего! Сколь же часты гости у меня, матушка, уму непостижимо. Что делать, любят меня, старика. Ты только, миляга, папашеньке не болтай: страсть я его боюсь. Вот, братец мой, какое дело: теперь его да еще конюшего Капитона я так и почитаю замест грозы. Кричат, шумят… К чему? Что хорошего? Я, голубенок ты мой приятненький, крика никак не могу выносить. Я робок. Ежели на меня цыкнуть покрепче, я прямо ослабну.
— Нельзя ведь, Аг. афокл Иваныч, порядок требует.
— Порядок, говоришь? Вот это точно. Это справедливые твои слова. Я иной раз на волков так-то погляжу, братец ты мой: вот, разбойники, зайчат режут. Ну, а потом р подумаю: значит, порядок такой, значит, предустановлено.
Ну, черт ее дери, нечего тут толковать! Так вот насчет гостей, милый человек. Ты не подумай — такой уж я до компании охотник… А вот страсть моя — людей стравливать, промеж себя. Вот на той неделе… ха-ха-ха!.. — он так и заколыхался от смеха, — Лебедянский молоканин с дьячком иэ Щучья сразились Ну, что ж ты думаешь, друг разлюбезный? Едва рознял. Прямо дьячка за косу отволок 6 т молоканина. А то еще — жалеишников стравливаю. Этих больше по весне. Вот Потапка из Кужновки — страшный завистной на жалейках играть!.. Прямо, узнаю, какой объявится мастер по этой части, съезжу и стравлю с Потапкой. Да у меня, Миколушка, беспречь ратоборство происходит. Ономнясь об масленой песельников стравил — Гаврюшку прокуровского да Андрюшку из Гороховки. Здорово, подлецы, разделывали! Али насчет пляски… Ну, друг, насчет пляски да еще балалаечной игры я вот что тебе скажу: сколько ни есть в округе плясунов и балалаечников — всех перепляшу и переиграю, ей-богу. По правде тебе сказать, я и за Акулькой-то больше из-за пляски погнался. Влить ей ежели стаканчика три, эдак чтобы рассолодела, — начнет откалывать, уноси ты мое горе во чистое поле… Да что тут толковать! — Он сорвался с места, схватил лежавшую подле балалайку, тряхнул кудрями и сделал ловкую выступку. — Хочешь? Ты прямо говори: желаешь?
Сейчас взребезги разворочаем… — и каким-то певучим, разтульно-изнеможенным голоском, прищуривая глазки, усмехаясь алыми, точно выкрашенными, губами, вскрикнул: — Жхи… кхи… кахи — ну! Кахи, кахи, кахикала, полну избу накликала, еще бы кахикати, да некуда, кликати!.. Эй, Акулька! Щеки писаные, брови сурмленные, повадка картинная, а походка павлиная!..
— Оставь, Агафокл Иваныч, — густо краснея, сказал Николай, — неловко как-то… ни с того ни с сего — плясать.
Агафокл быстро успокоился, сел и отложил балалайку.
— Это точно, — добродушно согласился он, — это справедливые твои слова, что неловко. Ну, вот, братец ты мой, Иван Федотыч меня любит. Что я и что он, сам можешь понимать, друг разлюбезный… Прямо можно сказать не ложно
— божественный человек; а вот любит, в рот ему — малина. Ну, и я здорово ему подвержен… ума — палата, братец мой. Захочется ему эдак о божественном поговорить, я никак не поленюсь: сейчас, господи благослови, на иегашку, враз достану кто занимается эфтими делами.
Я, птенчик ты мой драгоценный, даром что живу в диком месте, на всю округу знаю, кто до чего охотник. И вот соберу их… И им-то любопытно, и мне потеха. Вот теперь Арефия раздостал: этот сам упросил стравить его с Иваном Федотычем… Ух, зазвонистый мужичишка! Послушаем, послушаем… разлюбезное, братец мой, время проведем!
Вдруг какая-то уморительная мысль пришла в голову Агафоклу; сдерживая душивший его смех, он толкнул Николая в бок и, указав в сторону реки, прошептал:
— Леща пошел ловить!.. А-ах, чудеса, брат, на свете…
Леща ли ей нужно?.. Дурак, дурак! — и потом с отвисшею нижней губой подмигнул Николаю: — Ты часто у них пребываешь, как насчет Татьяны-то? У, и товар же, братец ты мой, — первый сорт!
— Вот еще выдумал!
— Ну, чего? Ну чего, дурашка, румянеешь?.. Хе-хехе! Аль я не понимаю! Бабе есть ли двадцать годов, — шестнадцати он ее, старый тетерев, замуж взял, — красоты — на редкость поискать, и вдруг вы бы зевать стали.
Да что, черт ее дери! Прямо грех зевать с такой бабой.
Ведь он весь сплющился, ссохся, Иван-то Федотыч, ведь Танюше с ним маета одна, а тут эдак под боком душа-паренек, в соку, миленький, пригоженький… Охо-хо-хо, какая сладость, братец ты мой, в ваших делах с Татьяной!
Николаю и омерзительны были слова Агафокла о столяровой жене и вместе новы, интересны и завлекательны.
Стыдясь почему-то разуверять Агафокла, сказать правду, то есть что он никогда и не думал о Татьяне в этом-то смысле, что смотрел на ее красоту не то что равнодушно, а несмело, без всяких помыслов, что не произнес с нею десяти слов за все полгода, как бывает у Ивана Федотыча, Николай притворным и даже несколько плутовским голосом повторил: «Вот еще выдумал, Агафокл Иваныч!» — и, как только сказал это, почувствовал, что солгал, что наклепал что-то скверное на жену Ивана Федотыча, и рассердился на себя и на Агафокла.
— Ну, вот что, Агафокл Иваныч, — грубо сказал он, — мне некогда с тобой толковать: папенька приказал низовой лес осмотреть, нет ли порубки Да стога не побиты ли у тебя чужой скотиной.