— Тебе уж доложили, — сказала она с легким дрожанием подбородка.
Татьяна Ивановна насильственно сделала приятное лицо и провела ладонью по волосам Элиз.
— Ну, хорошо, хорошо, оставим это, — проговорила она притворно смягченным голосом и резко переменила разговор. — Я так рада, что мы проведем лето в Анненском. Дай мне, пожалуйста, мою работу. Там, в шифоньере. Ты мне прочитаешь отчет из орловской деревни?
Чтение скучного годового отчета происходило вот уже неделю подряд и было придумано с тайною целью успокаивать нервы Элиз. Элиз, подавляя вздох, подала матери работу — воздухи для приютской церкви, — вынула из папки на письменном столе толстую разграфленную и испещренную цифрами тетрадь и принялась читать намеренно деревянным, глухим от скрытого раздражения голосом:
— «За унавоживание 50 экономических десятин в паровом поле: поденным мужикам 200 подвод по 40 копеек, итого 80 рублей; издельным 4 376 возов по 4 1/2 копейки, итого 196 рублей 51 1/2 коп.; отрядным за свиные кошары и коровий варок 55 рублей; им же на магарыч 1 рубль 75 копеек; бабам на разбивку: издельным… поденным… отрядным…» и так далее.
— Представь, сын нашего конюшего поступил в Медико-хирургическую академию, — сказала Татьяна Ивановна, отрезая ножницами золотистую шелковинку.
— Какого конюшего, maman?
— Капитона.
— А! — равнодушно произнесла Элиз и продолжала читать.
— Фелицата пишет: старик очень огорчен, — немного погодя добавила Татьяна Ивановна.
— Чем же?
— Ну, понимаешь, у него были свои мечты, устроить сына при заводе: он ведь был определен в ветеринары.
— Вот странно! Я думаю, лучше быть доктором, нежели лечить лошадей… — с досадою сказала Элиз.
— Да, но у нас действительно нет хорошего ветеринара при заводе.
Элиз вспыхнула, готова была крикнуть: «Мерзко так эгоистически рассуждать!» — но сдержалась и дрогнувшим голосом выговорила: «…а на ремонт коровника в лавке купца Ненадежного куплено: гвоздей…»
— Я распорядилась отдать ему комнату Ричарда Альбертовича, — с поспешностью сказала Татьяна Ивановна, — пусть живет. Действительно, Капитон сорок лет служит у нас. Твой папа очень дорожил им. Это замечательный конюший.
В другое время Элиз несомненно была бы тронута поступком матери, но теперь она горько усмехнулась, воскликнула про себя: «Только поэтому!» — и продолжала:
— «Взыскано за потраву с государственных крестьян села Выползок за 142 лошади по 30 коп., итого 42 р. 60 коп.; с шерстобита Дормидона Комарова — побил гусями просо — 1 руб. 20 коп.; с измайловского дьячка…»
Татьяна Ивановна хотела опять прервать ее и спросить, чему она смеялась, когда дня четыре тому назад у Криницыных молодой граф Пестрищев подошел к ней и заговорил. До сих пор Татьяна Ивановна и не думала интересоваться этим: о такой партии для Элиз было слишком смело мечтать. Но теперь, под влиянием тех предположений Фелицаты Никаноровны, которые сама же Татьяна Ивановна называла наивными и сумасбродными, а главным образцм под влиянием сообщения, что у Пестрищевых есть также имение в Воронежской губернии (как это ни странно, но с этим у Татьяны Ивановны тотчас же соединилось какое-то суеверное представление о возможности для Элиз быть женою Пестрищева), она очень любопытствовала узнать, до какой степени молодые люди заинтересованы друг другом. Однако не спросила. Вместо успокоения чтение отчета сегодня, очевидно, производило йа Элиз противоположное действие. Однообразный тон ее голоса начинал пересекаться, в нем послышалась какая-то нервически звенящая нотка. Обеим становилось все тяжелее и неприятнее быть вместе. Татьяна Ивановна посмотрела в окно: снег перестал, мутные тучи висели неподвижными громадами.
— Не заложить ли для тебя лошадей, Элиз?
— Да, maman, я очень желала бы. У меня страшно болит голова.
Через полчаса у подъезда стояла пара вороных. Кучер Петр, толстый, как бочка, от ваточного армяка, внимательно наблюдал за левым — Варакушкой, все норовившим укусить за шею того, который был запряжен направо. У открытой полости стоял наготове выездной лакей Михаиле, в цилиндре и в длинной ливрее с скунсовым воротником.
Швейцар Григорий дал знать наверх, что лошади поданы.
Уж было известно, что поедет барышня. Это известие одинаковым образом отразилось на швейцаре, кучере и выездном. Лицо Григория вместо подобострастно-сдержанного, как перед «самой», или подобострастно-восхищенного, как перед Юрием Константиновичем, или высокомерноблагосклонного, как перед учительницей пения, гувернерами, англичанкой и прочим мелким людом, являло теперь вид снисходительного добродушия. Кучер Петр сидел на козлах с неуловимою для непривычного взгляда развязностью: будто немного сгорбился, немного опустил локти, чересчур свободно ворочал шеей в высоком меховом воротнике. Когда приходилось ехать с «генеральшей», он сидел, точно отлитый из цельного куска, и только позволял себе вращать бессмысленно выпученными глазами. На красивом, с греческим профилем, лице Михаилы откровенно играла довольная и дружелюбная улыбка. Элиз быстро сошла с лестницы, с застенчиво потупленными глазами кивнула на низкий поклон швейцара, сказала кучеру: «Здравствуйте, Петр! Пожалуйста, ступайте на Невский», — торопливо уселась, как бы желая доставить возможно меньше хлопот Михайле и Григорию, и, неловко и неграциозно завернувшись в шубу, оглянулась вокруг с таким видом, как будто вырвалась из тюрьмы. Михайло весело вскочил на запятки, крикнул: «Поезжайте, Петр Иваныч!» — дерзость, не возможная в присутствии «самой», — и пара вороных дружно понесла легоньгие сани вдоль набережной.
Тем временем мисс Люси, задыхаясь и путаясь в длинной шубе, сбежала с лестницы. Григорий насмешливо посмотрел на нее. «Уехали!» — преувеличенно громко сказал он, как говорят с глухими. Англичанка растерянно подбежала к дверям, посмотрела, не то всхлипнув, не то пробормотала что-то и, поднявшись наверх, страшно оскорбленная, со слезами на глазах, объявила Татьяне Ивановне, что «мисс уехала одна, что она удивляется, чем заслужила такое невнимание, что это шокинг — девице ездить одной и что у них, в Англии, разумеется в порядочном обществе, такое событие совершенно немыслимо». Татьяна Ивановна успокоила ее, как могла, и послала к Рафу, сама же возвела глаза, всплеснула руками и с прискорбием прошептала:
«Боже мой, боже мой, какой невозможный ребенок!»
Между тем все «событие» объяснялось странным и тревожным состоянием духа Элиз, которая решительно забыла, что нужно подождать англичанку.
На Садовой улице, там, где она примыкает к Сенной, у кабака с прилитыми и обледенелыми ступеньками, с мрачными, заплатанными стеклами на дверях, били пьяную женщину. Крик, хохот, брань стояли в толпе дерущихся и тех, кто остановился посмотреть на драку. Вдруг здоровенная пощечина оглушила Дуньку, она жалобно пискнула и упала навзничь, и тотчас же послышался другой вопль, у самой толпы остановилась пара вороных, женский, странно ломающийся голос пронзительно закричал:
— Я вам приказываю!.. Приказываю!.. Сейчас же прднять ее!.. Сейчас, сейчас!.. Ах, боже мой, боже мой! Что же это такое?
— Помилуйте, барышня, их превосходительство разгневаться изволят! — говорил толстый, как бочка, кучер, вполоборота оглядываясь на впавшую в какое-то исступление молодую девушку в собольей шубе и с бледным лицом.
Та не помнила себя. Она выскочила из саней, бросилась к избитой женщине, подняла ей голову. Лакей, путаясь в длинной ливрее, спрыгнул с запяток, подбежал к барышне и в недоумении улыбался, не зная, куда деть руки. Мастеровые, бившие женщину, нырнули в толпу. Любопытные глазели, смеялись, охали, призывали полицию. Из дверей кабака выглядывал пузатый, обложенный желтым жиром сиделец.
— Позвольте, позвольте, прошу расходиться… Эй ты, чуйка! Куда прешь, или по морде захотелось отведать?..
Господа, честью прошу!..
Перед барышней предстал околоточный.
— Что вам угодно, сударыня? — спросил он с изысканной вежливостью.
Она посмотрела на него мутными, ничего не понимающими глазами. Тогда он отвернулся и скомандовал городовому, прикасаясь носком сапога к избитой Дуньке:
— Миронов, тащи в участок! — и, снова обращаясь к барышне: — Никак невозможно поспеть-с: шестая драка с ионешнего утра. И все эти твари-с!