Огрел коня по крупу:
– Пошел, ретивый!
Конь с места взял рысью. Следом загромыхал возок.
Адашев отстал.
Морозная, ясная ночь стояла над Новгородом. Вызвездило необыкновенно, и чудилось, что землю накрыл щедро расшитый мелким жемчугом купол. Дальние леса окружали землю глухой черной каймою, а небо над нею от изобилия звезд казалось светлым.
Монастырь спал – ночь давно перевалила за середину. В деревне тоже было тихо, ни одна собака не взбрехнет. Чудилось, во всем этом темном, заснеженном, звездном мире не спал только один человек в длинной монашеской одежде, который стоял на дороге под монастырской стеной и, закинув голову, смотрел в небеса, изредка отогревая замерзшие руки своим дыханием. «Мы видим несчетное множество звезд, но что-то настойчиво подсказывает нам, что незримым остается множество еще более неисчислимое», – подумал он, ощущая ту странную, сосущую тоску, которая охватывает каждого человека вот такой ошеломляюще-светлой ночью. Несмотря на то, что в разгаре была зима, звезды иногда падали, и каждый раз человек изумленно крестился, ловя взором их сверкающий, алмазный путь по небосклону.
Внезапно до его слуха долетел отчаянный собачий лай, потом стукот копыт по наезженной дороге – и вся красота звездного неба мгновенно перестала для него существовать. Он вперился взглядом в темноту и нетерпеливо стиснул руки, однако тут же опустил их, приняв вид спокойный и даже равнодушный, и, когда всадник вылетел из-за поворота дороги, конь его испуганно заржал и взвился на дыбы, едва не налетев на высокую неподвижную фигуру, одиноко черневшую посреди белоснежного поля. Всадник с трудом заворотил морду храпящего коня, пал в снег и простерся ниц перед монахом.
Тот усмехнулся:
– Встань! Что ты передо мной, словно католик или униат поганый, простираешься? Еще и руку к губам прими!
Всадник привскочил на одно колено и, правильно поняв намек, припал к худым пальцам монаха.
– Отче… – выдохнул запаленно, так же часто вздымая спину, как его конь вздымал крутые бока. – Здоров ли?
– Здоров, не тревожься, – благосклонно кивнул монах. – Ты ли, Игнатий? Не разгляжу.
Всадник поднял молодое, курносое, донельзя измученное лицо:
– Он самый, отче. Вешняков.
– Рад тебя видеть. Но что митрополит? Что любимый сын мой Алексей? Что княгиня Ефросинья? Что… государь?
Промедление перед последним словом было едва заметно, как, впрочем, и усмешка, прозвеневшая в голосе монаха. Вешняков, однако, заметил ее и блеснул глазами:
– Меня прислали сказать, что дело слажено. Государь… – Он точно так же замедлился, так же тонко усмехнулся, произнеся это слово, как монах минуту назад, и тот не мог не оценить послушания – благосклонно положил руку на плечо коленопреклоненного. Игнатий, извернувшись, опять мазнул по ней губами и продолжил: – Государь свой выбор сделал. Венчается с дочерью покойного Захарьина-Кошкина Романа Юрьевича. Жена его из Тучковых, сами Захарьины ведутся от Андрея Кобылы.
– А, знаю, знаю, – кивнул монах. – Знаком я был с Романом Юрьевичем. Любимец всякой власти. Ох, гордец своим родом, каких мало! Числил Андрея Кобылу прусским выходцем, как будто кто-то в Пруссии может носить такое несусветное прозвание. Да и не знавал я что-то пруссаков с именем Андрей… Я смеху ради закинул ему однажды словечко: мол, Андрей твой, Кобыла этот самый, вернее всего, из Новгорода выходец омосковившийся, с прусского конца. Так Роман Юрьевич меня чуть не съел, право слово!
Монах засмеялся. Игнатий Вешняков тоже хохотнул, елозя замерзшей коленкою по снегу.
– Да ты подымись, сыне, – позволил монах, и московский гость охотно повиновался. – Значит, ты говоришь, Захарьина девка… Ну что ж, Захарьины зубасты. Один Григорий Юрьевич, брат покойного Романа, чего стоит. Он с Глинскими за свое добро не на жизнь, а на смерть схлестнется. Особенно в союзе с Шуйскими. Что нам и потребно… Передай Алексею – надобно уговорить царя гнев на милость сменить. Шуйские – соль державы, из тех родов, что основа ее. А коли одеяло на себя шибко тянут, так свой край держать покрепче надо, не выпускать, – вот и вся премудрость. Князья Федор Скопин-Шуйский, Петр Шуйский, Юрий Темкин, Басмановы отец с сыном – довольно им по ссылкам сидеть. Скажи Алексею – пускай-де помилует Иван ради свадьбы старых смутьянов, усмирит сердце.
– Скажу, – кивнул Вешняков. – Только смекаю я – мало этого, чтобы Глинских одолеть. А одолеть надо, если мы хотим…
Он осекся, облившись горячим потом: Адашев, отправляя его под Новгород, с вестями для монаха, пуще всего стращал, чтобы посланный не высказывал своего мнения. Этого, говорил Алексей, новгородец люто не любит, а разгневать его сейчас никак нельзя. И митрополит Макарий передал, что благосклонность монаха им сейчас зело надобна.
Но, кажется, повезло: чернец был настолько погружен в свои мысли, что не заметил обмолвки Игнатия.
– Пока Глинские у трона, нам до сердца и души государевой не добраться. Но ничего, свернем им шею! Попомню я им, как меня гнули да ломали за то лишь, что я неправедно заключенному князю Владимиру Андреевичу Старицкому воли искал. А ведь кабы не я, и его, отрока молодого, вместе с матерью загубили бы Юрий да Анна Глинские, как правительница Елена загубила Андрея Ивановича, своего деверя и законного престолонаследника! Умна, умна была… блудница вавилонская, дщерь диаволова! Истинная родня Иродиады с Иезавелью. Иван – ее сердца исчадие, отсюда и неистовость его. Князь-то Василий не таков был, послабже, пожиже сутью…
Он умолк, покосился на жадно внимавшего Вешнякова.
– Вот что, сыне. Ты сейчас гони в деревню, заночуй там. Сам отдохни и коню дай роздыху не менее чем до полудня. В монастырь я тебя пустить не могу – нельзя, чтоб знали о московских ко мне посланцах! А в деревне ты постучись в третий от конца дом, хозяина там Игнатием кличут, как и тебя. Не ошибешься. Скажи, мол, Сильвестр свое благословение шлет – он тебя и приютит.
– Письмо будет ли? – слабо шевельнул губами Вешняков, который только сейчас, когда речь зашла об отдыхе, ощутил, как он дико, смертельно устал.
– Письмо? – Сильвестр задумался. – Пока не знаю. Вроде бы не время еще письма-то писать, да и если оплошаешь, потеряешь – худо нам обоим придется… Сделаем так: если до полудня не доставят тебе в деревню грамотку мою – значит, дольше не жди, не будет никакого письма. Сразу поезжай в Новгород, а оттуда – в Москву, не мешкая. Скажешь Алексею, пускай князя Курбского к рукам приберет – это сокол дальнего полета, он нам вскорости очень пригодится. И еще передай: два костра лишь пугают, а третий жжет, и пророчествует, и смирению наставляет. Он поймет.
– Два костра лишь пугают, а третий жжет, и пророчествует, и смирению наставляет, – прилежно повторил Вешняков. – Все ли?
Монах пристально вгляделся в утомленное юношеское лицо, на котором проскользнуло что-то вроде разочарования скупостью и невнятностью ответного послания. Слабо улыбнулся: юности чудо потребно!
Вскинул глаза и некоторое время вглядывался в узорчатый ночной полог. Вдруг сильно стиснул плечо Игнатия:
– Смотри сюда! Скорее смотри!
Тот задрал голову, следя за указательным пальцем Сильвестра, чудилось, уткнувшимся прямо в середину небесного купола. Большая светлая звезда, словно прикормленная птица, вдруг сорвалась со своего места и послушно уселась на кончик пальца. Сильвестр медленно опускал руку – звезда неспешно клонилась к закату и наконец, прочертив бледно сверкнувшую дугу, канула за черной каймою дальнего леса.
– Видел? – спокойно спросил Сильвестр, пряча замерзшие пальцы в рукав рясы.
– Ви… ви-дел! – простучал зубами потрясенный Вешняков.
– И с ним так же будет. Алексею про это расскажи, не забудь. А теперь…
Сильвестр осенил посланника крестом, однако не стал противиться, когда тот поймал его руку и снова облобызал жарко.
Монах ушел в обход монастырских стен, за башню, где таилась неприметная, лишь ему известная калиточка, позволявшая беспрепятственно, в любое время дня и ночи покидать обитель. Вешняков кое-как взгромоздился на заморенного коня и медленно потрусил в деревню, с трудом унимая внутреннюю дрожь от явленного ему пророчества.