А ведь тринадцать лет, великому князю только тринадцать сравнялось в августе! И не понять, чего было в его решении больше: взрослой ярости на злых честолюбцев-бояр, которые прибрали в державе власть к рукам, отправив в ссылку боярина Тучкова и обезглавив дьяка Мишурина (а ведь оба они были душеприказчиками великого князя Василия Ивановича, и расправа с ними равнялась государственному перевороту!), – или детской обиды на жестокость Шуйских, разлучивших Ивана со всеми близкими людьми, даже с мамкой его, Аграфеной Челядниной, сосланной в Каргополь и насильственно постриженной в монастырь, на хамство их, чуть ли не с ногами на постель к великому князю садившихся, ни во что его не ставивших, воспитывающих Ивана с братом, будто самую убогую чадь.
Глинский только головой покачал, вспомнив, как племянник отдал наиглавнейшего вельможу, воеводу, всесильного боярского первосоветника псарям, как метался по двору Андрей Михайлович Шуйский, осаждаемый здоровенными кобелями, а псари, быдло смрадное, с наслаждением орали:
– Ату его! Куси! Рви! – как реготали, видя, что заливается боярин кровью и наконец падает, недвижим, не в силах оттолкнуть косматого зверюгу, вцепившегося ему в горло…
Ох, как хохотал-заливался племянничек при этом кровавом зрелище! Хохотал и когда Афанасию Бутурлину по его приказанию отрезали принародно язык за ненужную болтовню. Забавник Иванушка! Любя охоту, скакал с толпой сверстников, боярских сынков, по улицам, давил детишек, баб и старух, веселился их крикам. Вот и за этой белоногой девкой погнался сам не знай зачем, гонимый припадком шалой юношеской похоти. Обыкновенная ветреность отрока, развлекаемого минутными утехами! Несмотря на годы свои, немало перебрал он баб и дев, и это раннее сластолюбие лишь подогревалось боярами, теми же Шуйскими.
А теперь… теперь уставился Иван на мертвое тело – и Глинский видит, нет, чует своим безошибочным нюхом, что тронулся племянничек, тронулся, аки лед по весне. И неведомо, радоваться этому, огорчаться ли.
Иван вытянул палец, коснулся приоткрытых неподвижных губ. Красивая… ох, какая же красивая она, эта мертвая! Чудилось, и не видел никого краше! Ни у кого не было таких алых губ, и снегово-белого лица, и холодных, серебряных глаз, и косы цвета пепла, разметавшейся по высокой груди.
Осторожно забрал в горсть рассыпающиеся пряди. Как шелк они. Ну в точности как холодный шелк!
– Ох… Что это? Святые угодники! Аринушка!
От внезапного бабьего вопля рука Ивана дрогнула, натянула косу. Голова девичья чуть повернулась – и серебро вылилось из мертвых глаз. Слезы, слезы это были… Последние в ее жизни слезы.
– Пустите! Ироды, лютые вороги! Пустите меня!
Полная женщина в черной душегрее, едва наброшенной на летник, простоволосая, растолкала остолбеневших от неожиданности юношей, с размаху упала на мертвое тело, забилась, исторгая дикие крики вперемежку с рыданиями:
– Аринушка моя! Дитятко роженое! Да что же это, Господи?!
– Погоди, баба, – пробормотал Иван, морщась от пронзительных воплей и бестолково глядя, как мечется по ее спине растрепанная пепельная коса – точь-в-точь, как у девушки. – Ты погоди…
– Сгубили! Сгубили душу невинную! Матушка Пресвятая Богородица, да что же… да как же? Ой, закатилась звезда поднебесная, угасла свеча воску ярого!
– Полно выть! – Ванька Воронцов преодолел наконец общее оцепенение, схватил женщину за плечи, приподнял. – Сам князь перед тобой, великий князь. В ноги кланяйся, слышь-ка?
– Князь? – Она высвободилась сильным рывком, обвела парней взглядом, безошибочно уставила на Ивана огромные глаза, окруженные черными тенями: – Это ты, что ли? Да какой же ты князь?! Телепнева выблядок!
Иван отпрянул – аж в глазах помутилось! Услышав имя отца, громко, испуганно вздохнул за спиной младший Овчина-Телепнев, а Глинский сунулся вперед и хлестнул женщину по лицу. Иван отпихнул дядю, наклонился:
– Прикуси язык! Слышь, баба?! Прикуси язык, не то вырву! Или с головой простишься!